Эссе - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть и еще автопортрет — поясной, где Райхель почти скрыт под массой зеленых листьев. Он так странно торчит из неподвижных папоротников, на этот раз с более человеческим выражением, но все еще опьяненный удивлением, все еще пораженный, ослепленный и ошеломленный пиршеством ока. Он словно выплыл на поверхность из палеозойской топи и уловил отдаленный рев всемирного потопа, так что на лице у него написано предчувствие надвигающейся катастрофы. Кажется, он предвидит гибель великих лесов, уничтожение бесчисленного количества живых деревьев и пышной весенней листвы, которая больше никогда не распустится. Каждая разновидность листа, каждый оттенок зеленого, кажется, вместились в это небольшое полотно. Вас словно омывает свежесть весеннего равноденствия, и вы счастливо избавляетесь от своих забот. Только Райхель перед вами с его большими круглыми глазами, он весь — изумление, и это огромное изумление пропитывает надвигающуюся гибель и бросает луч прожектора в неведомое.
Райхель присутствует в каждом катаклизме. Порой он рыба, висящая в небе под солнцем, окруженным тройным кольцом. Он висит там, словно Бог Возмездия, низвергающий на человека свои проклятия. Это Бог, уничтожающий сети рыбаков, Бог, посылающий громы и молнии, так что рыбаки могут утонуть. Порой Райхель преображается в улитку, и мы видим его за работой — он воздвигает свой собственный монумент. Иногда это веселая и счастливая улитка, ползающая по пескам Испании. Иногда он только сон улитки, и тогда его мир, и без того фантасмагорический, становится музыкальным и прозрачным. Вы попадаете в его сон как раз в тот момент, когда все сливается, когда остается лишь слабейший намек на форму, последний мимолетный ключ к внешнему виду вещей. Быстрый, как пламя, ускользающий, вечно в полете, и тем не менее в его картинах всегда есть железная клешня, которая хватает неуловимое и лишает его свободы, не причиняя ни боли, ни ущерба. Это умение мастера — мысленно захватить добычу и держать ее крепко и бережно, не повредив ни перышка.
Бывают моменты, когда Райхель создает впечатление, будто он сидит на другой планете и составляет опись мироздания. Все связи регистрируются так, как не делал этого ни один астроном. Я думаю сейчас о картине, которую Райхель называет «Почти полная луна». Это почти характерно для Райхеля. Эта «почти полная» не та почти полнота, с которой мы знакомы. Это почти-полная-луна, какую человек сможет увидеть, скажем, с Марса. Потому что когда она сделается полной, такая луна пошлет зеленый, призрачный свет, отраженный от планеты, на которой только что вспыхнула жизнь. Это луна, которая каким-то образом сорвалась со своей орбиты. Она принадлежит ночи, усеянной странными конфигурациями, и висит там надежно, как якорь в океане урановой смолки[10]. Так прекрасно сбалансирована она в этом непривычном небе, что добавить один волосок значило бы нарушить равновесие. Это одна из тех лун, карты которых так часто составляют поэты, но о которых, к счастью, нет научных знаний. Под знаком этих новых лун станут когда-нибудь определять судьбу народа. Это анархические луны, они плавают в скрытой протоплазме нации и вызывают непреодолимые беспорядки, angoisse[11], галлюцинации. Все, что происходит теперь и происходило в течение последних двадцати тысяч лет или около того, приведено в равновесие вопреки фатальному, профетическому рогу луны, движущейся к своему оптимальному положению.
Луна и море! Какие холодные, чистые влечения владеют им! Тот теплый, уютный огонек, из которого люди создают свои мелочные эмоции, кажется, почти не знаком Райхелю. Он обитает в глубинах — океана и неба. Только в глубинах чувствует он себя в своей стихии. Однажды он описал мне медузу, увиденную им в водах Испании. Она подплывала к нему, как морской орган, исполняющий таинственную океаническую музыку. Пока Райхель описывал медузу, я думал о другой картине, для которой он не мог найти слов. Я видел, как он делает движения руками, наблюдал беспомощное, беспокойное замешательство человека, который еще не всему дал имя. Он был почти готов приступить к описанию, но вдруг замер, словно парализованный страхом произнести название. Но пока он заикался и запинался, я слышал звуки музыки; я понимал, что старая женщина с белыми волосами — всего лишь другое создание из глубин, Медуза в женском обличии, играющая Райхелю мелодию вечной скорби. Я понимал, что это была женщина, которая обитала в «Доме с привидениями», где в душной мрачной атмосфере уселась маленькая белая птичка, издавая трели на доидеологическом языке, неизвестном людям. Я понимал, что она там, в «Воспоминании об окне с витражом», что это существо заключено в витраж и оживает лишь для людей, которые открыли свои сердца. Я понимал, что она в той стене, на которой Райхель написал красками строки Рильке, в той мрачной, унылой стене, озаренной бледным лучом неяркого солнца. Я понимал: то, что он не может назвать, — во всем, как его черная тоска, и он избрал язык музыки, чтобы не натыкаться на острые спицы интеллекта.
Во всем, что он делает, доминирующая нота — цвет. По выбору и сочетаниям оттенков вы узнаете в нем музыканта, чьи краски подобны мрачным мелодиям Сезара Франка{8}. Все они усилены черным, живым черным цветом, подобно сердцу самого хаоса. Можно сказать, что этот черный цвет соответствует некоему благотворному неведению, позволяющему художнику оживлять силы волшебства. Все, что он изображает, имеет символическое и заразительное качество: предмет изображения, однако, становится средством выразить значение, более глубокое, чем форма или язык. Когда я думаю, к примеру, о картине, которую он именует «Святилище», одной из поразительно скромных его вещей, мне и ее приходится назвать загадочной. В этой картине нет ничего, напоминающего о священных местах, нам известных. Картина создана из совершенно новых элементов, посредством формы и цвета внушающих все то, что воплощено в названии. И тем не менее, по какой-то странной алхимии, это маленькое полотно, которое можно было бы также назвать «Урим и Туммим», оживляет память о том, чего лишились евреи после разрушения Священного Храма. Оно внушает, что в сознании народа ничто священное не утрачено, напротив, это мы потеряли и тщетно ищем и будем продолжать безуспешные поиски до тех пор, пока не научимся смотреть другими глазами.
В этом черном цвете, из которого родился богатый колорит Райхеля, нет ничего потустороннего или деспотического. Его черный цвет не подавляющий, но глубокий, вызывающий плодотворное беспокойство. Он внушает уверенность в том, что нет более твердого основания, нежели вечная правда. Даже не Бог, в смысле Абсолюта, ибо чтобы сотворить Бога, нужно сначала изобразить круг. Нет, в этих картинах нет Бога, разве что сам Райхель. В Боге здесь нет необходимости, потому что все это творческая субстанция, рожденная из тьмы и во тьму возвращающаяся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});