Нешкольный дневник - Антон Французов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А кому она нужна, молодость, когда ее не рвут и не отдают ветру?
День, которого нет. Сутер Фил сидит у окна и читает Чехова. Зачем он читает Чехова, он не знает, как не знает он и того, почему строчки, как змеи, мертвыми кольцами обхватывают горло, шипят на ухо что-то вечное, что-то ненужное в своей всеведущей софистической мудрости. Ему, падле Филу, больше нечего делать, и он читает Чехова, потому что альтернативой в день, которого нет, может быть только смерть. Чехов мертв. Он давно мертв, он умер раньше, чем его положили в могилу. Выхолощенные, пустые пространства уже не хотят, чтобы их оплодотворили. Ведь это день, которого нет.
Ясно, как в белом. Грач на ветке смотрит на ворону и понимает, что она только что разбила клювом столетие. Драный кот на балконе остывает. И совершенно незачем дожидаться у подоконника, потому что только лампа еще жива в этой бесснежной, безнежностной мути, одна лампа еще вытягивает желтые щупальца, не обрубленные холодным веером безденежья, бесснежья. Без нежности.
День, которого нет. Он никому не нужен, он закатился к самой линии горизонта, к горлу и вискам задернутых дымкой гор, он согнулся, а потом упал и свернулся калачиком. Он сжимается. Он давно хочет кончиться, но не может, потому что никогда не может кончиться тот, кого вовсе не существует.
И нет ничего дороже этого дня. Потому что завтра, среди пустого и ненужного хлама хриплых, низких туч, за спиной упавшего и съежившегося дня, этого бесснежного существа, получившего между лопаток острую глыбу, как кинжал, от подкрадывающейся ночи — за спиной этого дня из раздергивающихся пространств, которые якобы не хотят, чтобы их оплодотворили, вынимает свои синие очи и вкладывает в пока еще пустые глазницы Весна.
И нет ничего дороже.
Ведь то, что в двадцать лет пора умирать, как этот клокочущий снег, — это пустая и глупая ложь, выдымившаяся из разорванной груди надежды.
1 марта 200… г.
Вчера наглоталась ЛСД-25. Глючило. Перечитала, что меня вчера дернуло написать из-за этого галюника. На автопилоте писала. Красиво, занудно, тянет нервы. Литературщина. Булгаков, морфий. Дура. Помню, шла к нашему коттеджу, ноги врастали в асфальт. По колено. Хозяйский сходняк был жутким. Фила на моих глазах избили бейсбольной битой — за то, что он подставил трех девчонок под «прием». Одной там повыбивали зубы, изорвали одежду. Другую порезали. Филу, конечно, ничего рвать не стали, но к стоматологу побегать придется.
Сходняк был веселый. Трахали прямо на столах. Гена Хуйлокотавр хвастался, что умеет колоть членом стаканы. Отвезли в микрохирургию.
Снилась Светка. Ее снова и снова выкидывали из окна. Вот и вышла она замуж по любви. А я до сих пор жива и пока этому рада.
Снова казалось, что по всему полу рассыпаны конфеты в ярких оранжевых обертках.
5 марта 200… г.
К перемене погоды. Болят пальцы на левой руке. Ноют, как Фил, вернувшийся вчера от стоматолога с чудовищным прайс-листом. Эти пальцы перебили еще тогда, за Котла. Тогда кончилось лето. Для меня. Хотя только разгорался август и, как сейчас помню, стояли самые жаркие дни. Миша Степанцов, увидев синюшную, мертвую рожу авторитета, переполошился и стал накручивать диск, дозваниваться до заведующего отделением. Семь лет прошло, а я до сих пор вижу его веснушчатую руку, накручивающую диск Потому что тогда-то все и началось.
В тот же день меня затащили в машину и привезли на окраину города, в громадную пустую коммуналку. Она была необитаема, эта коммуналка, хотя люди в нашем городе жили и в худших помещениях, чем эта жуткая трущоба с серым, трещиноватым потолком, слезящимися голыми стенами, кое-где облепленными отстающими лохмотьями древней краски. В полу зияли дыры, через которые веяло сыростью и холодом подвала. Я ничего не могла сказать, совершенно ничего. Помню только, что меня молча швырнули на грязный тюфяк, скользкий и мокрый, как будто он кишел мокрицами. Так, верно, и кишел, просто не могла я в тот момент осознать это. Громила с тупым, бульдожьим лицом и второй, с дергающимся кривым ртом, постоянно раздвигающимся в усмешке… мелкие, разноцветные крысиные зубы… эти двое содрали с меня одежду, раздвинули ноги, а когда я пыталась закричать, ублюдок с дергающимся ртом наотмашь хлестнул меня по лицу. От него пахло уголовщиной, он смотрел на меня бессмысленно и тупо, как, верно, смотрел на лошков, которых хором опускают в камере. Я не знаю, что они сделали бы со мной… то есть, конечно, это очевидно, но как и сколько… но только не успели. Когда тот, с дергающимся лицом, выволок из штанов свою полудохлую змею с явным намерением ее в меня запихать, откуда-то сверху, как пласт штукатурки, на нас обрушилось:
— Отлезь от нее, сука!! Кто?..
У того, с дергающимся ртом, лицо вытянулось, он вжался в стену. По бульдожьей харе амбала поползли складки.
— Игорь Валентиныч?.. — пробормотал он. — Игорь Вален-тиныч?
Амбал застегивал штаны дрожащими руками.
Я не видела вошедшего — точнее, вошедших, потому как шагов и взглядов — о, я их чувствовала! — было много. Я оцепенело глядела на двоих несостоявшихся насильников. Меня тошнило.
— На свежа-ак дернуло? — сказал тот, кого называли Игорем Валентиновичем. Он немного тянул гласные, на средневолжский манер. — Телку разодрать по лоскутику, на двоих расписать, молоденькую? А ну заправь хер в штаны, Жора! А ты, Сивый, не дергайся: облажался, влип в блудень, тепе-ерь не торкайся. Я же тебе велел только доставить ее сюда, та-ак?
— Так…
— А трах в программу не входил. Та-ак? Гриша!
Я с трудом повернула голову: из-за спины невысокого, плотного человека в белом костюме выступил атлетичный парень. Здоровый, как жеребец. Он поднял руку — я зажмурилась. Короткий глухой удар — и человек с дергающимся лицом полетел на пол и попал локтем в дыру в полу. Рука застряла. Человек с дергающимся лицом попытался высвободиться, но Гриша шагнул к нему и ударил по голове ногой. Еще и еще. Я первый раз видела, как на моих глазах убивают. Не собаку, которых давил Костик, а человека. Горло сдавило и обожгло, и меня вырвало прямо на панцирную сетку кровати, мимо отогнувшегося угла жесткого, грязного тюфяка.
— Гриша, подними ее, — сказал Игорь Валентинович.
— Блюет, сука.
— А ты что думал, что она будет благоухать и распускаться? Та-ак? Жора, брось своего… гм… подельника в подвал, — брезгливо сказал Игорь Валентинович. — А тебе, уроду, последний раз: еще раз не впишешься в расклад или маякнет кто, что ты, Жора, поляны не сечешь — рассчитаемся, как вот сейчас с Сивым. А теперь с тобой, подруга.
Гриша грубо рванул меня и, больно сжав пальцами подбородок, повернул лицом к Игорю Валентиновичу. Этот первый раз, как я его увидела, и до последнего, с разбросанными по полу конфетами в оранжевых обертках… он врезался в мою память совершенно одинаковым, как будто бездарь живописец худо-бедно намалевал плохой портрет и не потрудился прояснить в своей мазне хотя бы черточку. Игорь Валентиныч был смазанным подобием человека: расплывшийся, одутловатый, тянущий слова, сонно держащий в глазах одно и то же мутное выражение скуки и пшютоватой брезгливости. У него даже фамилия была Хомяк. Не погоняло, а самая настоящая фамилия. К тому же он был не русский, а какой-то там коми или чукча, и потому припухлое его лицо расползалось в скулах; какой-то китайский евнух, как сказал Рома несколькими годами позже.
— В общем, так, подруга, — сказал он, по своей идиотской привычке растягивая слова, — попадос нам твой известен от и до. Ты, говорят, по пилораме больничной прикалываешься?
— Не поняла…
— А что тут понимать? Не ты случайно поволокла этого уебка Степанцова в… как ее… — Он прищелкнул пухлыми короткими пальцами.
— Ординаторскую, — подсказали ему из-за спины.
— Во-во. То-очно. Ординаторскую. Хотя он, Степанцовтвой, должен был сидеть возле Котла, Димона Котлова то бишь, которого на стрелке продырявили. Ведь давал он клятву Гиппо… потама?
— Гиппократа, — бесстрастно доложили ему из-за спины.
— Во-во. Ты, конечно, Катя, можешь ссылаться на то, что еще маленькая, что еще школу не закончила… ну да сама знаешь, что сейчас с пятого класса перепихиваются.
Я мутно смотрела на него. Скулы, широкие азиатские скулы Игоря расползались, как на экране плохого телевизора. Черно-белого.
— Давай его сюда, — пропел Хомяк. — Эта-а… медика этого, бля.
Помню, нисколько не поразилась виду Миши Степанцова, которого вытолкнули из-за спин бандитов и буквально швырнули на кровать рядом со мной. Миша был сильно избит. Измочален. Тогда я не поняла, а чуть позже, как на принтере, вынырнуло изображение: лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухшее и обезобразившееся, что сложно было сразу определить, кто это и сколько же, собственно, лет этому человеку. Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в кровавом оскале рта, затянутом мутной кровавой пеленой <нрзб> не было видно зубов <перечеркнуто> а из распухших, превращенных в две перекрученные жгутом тряпочки губ сочились беспомощные, повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.