Рассказы и повести - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не плохо бы.
— Можно?
Тоник этого совсем не ждал. Сейчас? Так сразу? Серебристые сплетения тонкого металла уходили высоко в синюю пустоту. Казалось, вышка тихо звенит от несильного и высокого ветра. Там, наверху, этот звон становится, наверное, тревожным и напряженным…
— Можно? Да? — уже тихо проговорил Тоник.
— Нельзя, — сказал Мухин, не отрываясь от книги. Его смуглое горбоносое лицо было невозмутимым.
— Ну, Женя, — помолчав, начал Тоник. — Ведь никто же не видит. Никого же нет. Ну, Тимка же прыгал.
— Он тяжелый, — сказал Мухин, перелистывая страницу.
И далась ему эта книга! Хоть бы интересная была, а то одни цифры да значки какие-то. Уж захлопнул бы ее скорее и прогнал бы всех от вышки!
Генка, Тимка и оба Петьки молча ждали.
— Жень, — сказал Тоник.
Женька пятерней поправил нависшую на лоб курчавую шевелюру и наконец отложил книгу.
— Вы отвяжетесь, черт возьми?!
Мальчишки не двинулись. Тоник царапал каблуком вытоптанную траву.
— Сколько в тебе весу?
— Сорок почти, — соврал Тоник.
Мухин раздраженно усмехнулся:
— Почти… У парашюта противовес как раз сорок кило. Повиснешь над всем городом и будешь болтаться, как клоун на елке. Не понятно, да?
— Понятно, — вздохнул Тоник. — А если я карманы камнями набью? Или дроби насыплю? А? Она тяжелая…
Женька молча и почти серьезно оглядел щуплого Тоника. Потом поднял книгу и, уже глядя в нее, объяснил:
— Загрузишь карманы — штаны вниз и улетят. А сам повиснешь.
Это было уже издевательство. Тоник повернулся к ребятам и пожал плечами. Мальчишки его поняли. И Тимка, почти забыв обиду, проворчал:
— Айда отсюда…
Там, где Тоник лежал раньше, место было уже занято: пришли какие-то малыши и восторженно галдели, задрав головы.
Тоник молча прошел дальше, к забору, и лег там среди шелестящих высохших стеблей. Он как-то сразу устал после разговора с Мухиным.
У левой щеки его начиналась полянка, заросшая луговой овсяницей. Там среди спелой желтизны рассыпался сухой стрекот кузнечиков. Справа нависали покрытые седоватой пыльцой кусты полыни.
Полынь пахла заречной степью и теплом позднего лета. Тонику нравилось, как она пахнет. Иногда он растирал в пальцах ее листья, и потом ладони долго сохраняли горьковатый и какой-то печальный запах…
Зашуршали шаги, и Тоник увидел над собой Генку Звягина. Генка держал на ладони свой ножик.
— Бери…
— Зачем?
Глядя в сторону, Генка небрежно сказал:
— Выспорил, ну и бери.
— Я же не прыгал, — сказал Тоник. — Ты в уме?
— В уме. Все равно ты бы прыгнул, если бы Мухин пустил…
— Если бы да кабы… Ну тебя… — Тоник отвернулся.
— Слушай, — тихо сказал Генка. Наклонился, сгреб Тоника за рубашку и заставил сесть. — По-твоему, у меня совести нет? Если я нож проспорил, буду его зажимать?
— Ну-ка отцепись. — Тоник встал. — Я к тебе не лезу. И ты не лезь.
Генка стоял напротив. Тонкий, жилистый, будто сплетенный из коричневых веревок. И каждая жилка была в нем натянута. Генка считал себя справедливым человеком и не терпел, когда ему мешали проявить свою справедливость. Он сжал губы, и широкие скулы с редкими-редкими веснушками стали бледными и острыми.
— Значит, не прыгнул бы? Сам признаешься? — тихо спросил Генка.
— Я?! — Тоник оттопырил губу.
— Ну и не брыкайся.
Генка быстро сунул ему ножик в карман рубашки и зашагал в сторону калитки. Прямой, быстрый, легкий. Уверенный, что сделал все как надо…
Беспокойные мысли чаще всего приходят вечером, когда вспоминаются радости и обиды отшумевшего длинного дня.
Сначала появляется просто мысль, такая же, как другие, не печальная, не радостная-воспоминание о чем-то. Но вот она застревает в голове, не укладывается как надо, царапает острыми краями. Словно та железная штука в кармане, которую Тоник сегодня нашел на дороге. Недовольно крутятся с боку на бок другие мысли, ворча на беспокойную соседку. Потом вскакивают и вступают в перепалку. Но беспокойство трудно победить. Оно растет, прогоняет сон, который подкрадывался раньше времени…
Генкин охотничий ножик оттягивал карман рубашки. Маленький, а до чего тяжелый… Тоник со стуком выложил его на подоконник. Сел на стул и стал смотреть в окно. Ведь можно сидеть совсем не двигаясь, даже когда мысли не дают покоя.
Желтый светофор-мигалка через каждые две секунды бросал в сумерки пучки тревожного света. И кто придумал повесить светофор на этом перекрестке? Машины проезжают здесь раз в год!
Вспышки словно толкают мысли Тоника: «Прыгнул бы? Или не прыгнул?.. Прыгнул — не прыгнул… Прыгнул — не прыгнул…» Кажется, что кто-то обрывает у громадной желтой ромашки крылья-лепестки…
А прыгнул бы?!
Все мальчишки поверили, когда он уговаривал Мухина. А если бы Мухин разрешил? Тоник передергивает плечами. Вспоминается высота. Парашют с земли кажется маленьким, как детская панамка… Тоник не боится, что парашют оборвется. Ерунда! Парашюты на вышках не обрываются. Но страшно думать о прыжке.
О первой секунде!
О том коротком времени, когда еще не натянулись стропы. Когда человек падает в пустоте.
Это жутко — падать в пустоте.
Все чаще и чаще, почти каждую ночь, Тонику снится одно и то же: он падает. Летит вниз, летит без конца! Хочется крикнуть, но грудь перехвачена чем-то крепким, как железный обруч.
Мама сказала однажды:
— Это ты растешь…
Лучше бы уж не рос. Маленькому легче. Маленький может сказать: «Боюсь».
А если тебе одиннадцать?..
Свет лампы искрился на зеленой ручке ножика. «Отдам, — решил Тоник. — Завтра отдам Генке. Подумаешь, лезет со своими спорами, когда не просят!»
Сразу стало спокойнее. Вернуть ножик-и дело с концом. А там будет видно.
Только что «будет видно»?
Он, конечно, отдаст ножик. А Генка? Он, наверно, возьмет. Он, может быть, даже ничего не скажет. Криво улыбнется и опустит ножик в карман. А что говорить, когда и так ясно. И они опять будут лежать в траве и смотреть на парашют и на небо. А небо перечеркнуто белыми следами реактивных самолетов. Сами самолеты не видны. Они высоко. Оттуда если прыгать, то затяжным. Затяжным — это не с вышки. Говорят, ветер в ушах ревет, как зверь, а земля, поворачиваясь, летит навстречу, готовая сплющить человека в тонкий листик…
Ладно, ты можешь бояться этого, если тебе все равно. Если хочешь стать бухгалтером, шофером, киномехаником, садоводом… Да мало ли кем! Но если…
Тоник лег щекой на подоконник. Звезды были яркими, белыми, холодными. Август не то, что середина лета. Нет еще десяти часов, а уже совсем темно. Опустилась ночь, по-осеннему черная и по-летнему теплая. Пахнет сухим нагретым асфальтом и мокрыми доски ми причалов-с реки. Светофор-мигалка все шлет и шлет в темноту перекрестка желтые волны. И звезды каждый раз съеживаются и тускнеют…
— Ложился бы ты. — Это вошла мама. — Каждый день носишься до темноты, а потом засыпаешь, где попало… Укладывайся, лохматый.
Она подошла сзади и ласково запустила пальцы в его нестриженные волосы. Запрокинув голову, он посмотрел в мамино лицо. Но сейчас не могла помочь и она.
Тоник сказал:
— Не хочется спать.
Он встал.
— Куда еще? — забеспокоилась мама.
— Я быстро.
— Куда это быстро? На ночь глядя!
— Ну, к Тимке. Надо мне там… — пробормотал он, морщась от того, что сейчас приходится врать. И повторил с порога:
— Я быстро!
— Вот погоди, папа узнает…
Он не дослушал.
Теперь Тоник думал только об одном: пусть Женька Мухин будет у себя на месте. Он должен сегодня ночевать в будке. Тоник слышал, как он говорил:
— Дома Наташка ревет, бабка ругается. А здесь тихо, прохладно Долбай себе физику хоть всю ночь.
Может, и вправду долбает?
До стадиона два квартала. В заборе нет одной доски.
Здесь!
Наспех сколоченная фанерная будка светится всеми щелями.
Вышку прятала темнота. Лишь высоко-высоко горела затянутая красной материей звезда. Это не украшение — Тоник знал. Это ЛПР самолетов.
Вобрав рассеянный свет звезды, чуть заметным красноватым пятном плавал там купол парашюта. Женька не снимал его, если ночевал не стадионе и если ночь была безветренной и ясной.
Тоник подошел к будке. Фанерная дверца уехала внутрь, едва он коснулся пальцами, — без скрипа, тихо и неожиданно. Свет ударил по глазам.
Мухин лежал на спине, поверх одеяла, закрывавшего топчан. Он спал. Одна рука опустилась и пальцы уперлись костяшками в земляной пол. На каждом пальце, кроме большого, — синие буквы: Ж-Е-Н-Я. Он был в черной майке-безрукавке. Открытый учебник лежал у него на груди. Грудь поднималась короткими толчками. Развернутые веером страницы вздрагивали, словно крылья больших белых бабочек.