Взрыв. Повесть - Ирина Гуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Благосостояние!» — это слово привычно окрашивало будущее надеждой. «Благосостояние» — о чем еще может мечтать вечно нуждающийся отец, с великим трудом поднявший на ноги своих детей? Младший, Володя, был самый яркий, самый одаренный из них. И самый беспокойный. И самый разбросанный. И самый отчаянный. И самый непонятный…
«Вы видели, как он рисует? Нет, вы посмотрите только! Конечно, я мало в этом смыслю, но, слава богу, в нашем городе есть настоящие художники! И что же они говорят? Что мой сын будет художником! Хорошо, пусть это будет не Айвазовский. Но, уж во всяком случае, учитель рисования из него бы получился. Это тоже верный кусок хлеба. Так сиди, рисуй!.. Нет!.. Вдруг он с Яковом Свердловым — это же друзья! — садятся в лодку — да разве это лодка? Дырявый рыбацкий челн! — и уплывают бог знает куда. Вот так они делают, чтобы их матери тут с ума сходили!.. А посмотрите на них, когда они оба играют в шахматы! Можно подумать, что это молодые мудрецы! Спинозы!.. У обоих лоб философа и серьезность совсем как у взрослых людей!
Но вот один одержал победу, и оба, в одну минуту забыв о шахматах, возятся на траве, как два щенка. И что это за дело: кидаться с дерева в реку, нырять, заплывать, куда и взрослые не заплывают! Разве шутят с такой рекой?.. Это еще ничего! Так это же опасные мальчики! Зачем, скажите, им понадобился пистолет? Старый-престарый… Где они его нашли? Зачем очищали песком от ржавчины и прятали на чердаке? Нет, я не говорю, что мой младший сын плохой сын! Боже сохрани. Он ласковый и уважительный. Но насчет послушания — нет, послушания ни на грош! И ничего тут не попишешь!»
Отец отчаялся воздействовать на Володю. И чем дальше, тем меньше его понимал.
Да, в ту пору Володя и сам себя еще не понимал. Разве знал он, отчего так замирает сердце, когда стоишь на волжском берегу в серый, бессолнечный денек и смотришь, в серую даль с рыбачьими лодками на горизонте, со стадами облаков, пасущимися на серой степной глади неба? Почему так необходимо перенести на холст ветхий забор, кусты боярышника за ним, ничем не примечательную сторожку на крутом берегу, в который бьет волжская волна. Голопузого мальчонку на кладке, уставившегося на поплавок…
И случилось так, что глаза раскрылись на обычное, как на чудо. Берег со старой деревянной лестницей, каждая ступенька которой знакома со всеми своими трещинками, с травкой, проклюнувшейся в них; закатное солнце, обуглившее домишки на том берегу, и деревья, вставшие силуэтами на немыслимо переменчивом небе; женщины, звонко шлепающие вальками по мокрому белью, стоя на мостках, цветные пятна их подоткнутых юбок и голоса, раздающиеся здесь, на волне, сильно и звучно, с глухим, коротким эхом где-то за рекой. Волга у Нижнего разливается широко, вольно, бежит волна, качает рыбацкую лодку, скрипят уключины, неуклюжий руль медленно поворачивает ее наперерез волне, и теперь можно представить себе, что ты в морском плавании, у чуждых берегов, незнакомая синяя даль неизвестно что таит в своих просторах и, может быть, только несколько весельных взмахов отделяют от чуда…
Все просится на холст, на бумагу. Володя Лубоцкий набрасывает углем очертания избы у плеса, одинокое дерево. А как передать ощущение воздуха, простора, свободы? Как написать перспективу, в которую уходит последний луч?
Его жизнь полна разнообразными впечатлениями, мальчишескими пристрастиями, приключениями. В сущности, он добился для себя свободы, а попробуй родители ее ограничить, — он просто сбежит!
В одном Володя постоянен: в дружбе! Что ему открылось в Якове Свердлове, в невысоком, худощавом подростке? Общая тяга к странствиям? Или к шахматам? Или книгам? Или цельность характера, надежность, умение радоваться и печалиться за друга в его радостях и печалях? И постоять за него.
Да, все это вместе. И все же еще нечто большее. Большие ожидания! Ожидания чего? Этого они еще не знали. Но они были полны ими, неясными ожиданиями большой судьбы. Они шли ей навстречу, еще не видя ее в лицо. Только иногда отблеск стоящего впереди смутно, как тень крыла чайки на воде, падал на раскрытую страницу книги, над которой склонились две мальчишеские головы.
Да, они были еще мальчишками, еще до синевы состязались в нырянии, еще азартно резались в городки или до хрипоты спорили, кому принадлежит первенство на турнике, — когда в их жизнь вошли книги. Не те, которые были спутниками их детства: о приключениях на море и на суше, о сражениях с индейцами, о чудесах таинственной пещеры и кладах в глубине вод… Появились книги другие: растрепанные, но бережно подклеенные, хранимые на чердаке в старом чемодане.
Что это за книги? В общем, те самые, на которых воспиталось их поколение, — книги, учившие жить: Добролюбов, Писарев, Белинский, Чернышевский…
Двое мальчишек, лежа на чердаке у слухового окошка, вели за собой восставших рабов вместе со Спартаком. Конь о конь с Оводом мчались по горной тропе… Потому что они были мальчишками? Вряд ли. Скорее потому, что уже становились взрослыми.
Они стеснялись произносить слово «подвиг», хотя жили предчувствием его. Они не давали друг другу клятвы бороться за свободу, хотя мечтали об этой борьбе. Идя ей навстречу, они совершали поступки, приводившие в ужас родителей…
Оставить гимназию? Бросить мысль об образовании, ибо где же еще можно получить «приличное» образование, если не в классической гимназии? Если не путем зубрежки неправильных латинских глаголов и истории русских самодержцев? Где, спрашивается? В трактире, где они сидят с простыми рабочими с мельницы или сукновальни? В канавинской аптеке, куда устроился Яков Свердлов? Или, может быть, на этом чердаке, где они пропадают ночами, — того и гляди, сожгут дом, — разве они следят за стеариновыми огарками?!
Отец хмурился, мать плакала. А Володя? Что — Володя?
Канавино — пригород Нижнего. Аптека здесь центр культуры и цивилизации! В ее зеркальных окнах — два больших стеклянных шара, наполненных один синей, другой красной жидкостью — опознавательный знак аптеки: народ тут неграмотный, не каждый прочтет вывеску. Кроме лекарств, здесь еще торгуют сельтерской водой с фруктовым сиропом.
Володя сидит на высоком стульчике, болтает ногами и смотрит, как Яков, облаченный в белый халат, сосредоточенно взвешивает на аптекарских весах какие-то снадобья.
— Слушай, ты похож на алхимика. Я не удивлюсь, если узнаю, что ты здесь ночами, тайно изготовляешь из ничего золотые слитки.
— Чихал я на золотые слитки, — меланхолично бросает Яков, вынюхивая длинноватым, острым носом что-то в белой фаянсовой чашке.
— Ну, тогда эликсир жизни!
— Чихал я на эликсир жизни! — Яков взбалтывает пробирку и смотрит на свет.
— Ты похож на Фауста! Нет, на деревенского колдуна! — сообщает радостно Володя.
— Слушай, когда дойдешь до Вия, я тебя отсюда выгоню, и тем все кончится, — мрачно объявляет Яков.
Звонок, оглушительный, как пожарный колокол: рассчитан на уснувшего ночного дежурного… Открывается входная дверь.
— Что вам угодно? — Яков оглядывает через пенсне вошедшего, тот мнется на пороге.
Это молодой здоровенный парень в штанах и рубахе из неотбеленной холстины и в лаптях.
— Мне бы господина аптекаря…
— Я аптекарский ученик, — объявляет Яков.
С этим пенсне на хрящеватом носу он, ей-богу, имеет необыкновенно значительный вид.
— Животом маюсь, — смущенно, шепотом сообщает парень, словно бог весть какую тайну.
— А что ел?
— Чего съешь? Пища наша, она не того…
— Знаю, — отрезает Яков, — на пристани работаешь? У Дьякова?
— Точно, — изумляется парень.
— Харч артельный, стряпуха — от подрядчика?..
— Точно, — еще больше изумляется посетитель.
— На ваших харчах, посчитай, сколько народу кормится…
Яков достает микстуру, приклеивает к бутылочке ярлык.
— Будешь пить три раза в день по ложке. Есть ложка?
— А как же? С ложкой всегда к котлу пристроишься, а без ложки — чего? Голодом просидишь. — Он достает из-за оборки лаптя деревянную ложку…
— Ну, если этой, то половину… Сейчас и выпей. Ну, а теперь сосчитаем, сколько на тебе народу кормится: артельщик — раз! — Яков щелкает на счетах.Десятник — два!.. Пока дойдем до тебя — сколько ртов… У!.. Теперь давай в деньгах. Сколько получаешь? Небось сдельно работаешь?
— Ага…
Яков считает на счетах, парень как завороженный смотрит ему в рот. «Животная маета» не то прошла, не то забыта под наплывом новых и дерзких слов очкастого умника, — скажи ты, ведь по летам-то навряд ли его старше!
— Тебя как зовут? — спрашивает Яков.
— Петр Савельич Дрынов. Из деревни мы. За Волгой…
— А меня— Яков Михайлович. Это мой друг — Владимир. Заходи, будем знакомы.
— Спасибочки! — Петр Дрынов срывает с головы шапку, низко кланяется. Идет к двери. Но поворачивается: — А плата как же? За бутылку-то…