Выверить прицел - Хаим Саббато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была дивная неделя для нас с Довом. Мы взяли с собой талмудический трактат "Ктубот" и "Вечность Израиля" Маараля, Дов принес перепечатки статей, новые и старые журналы, в переплетах и без, в которых было столько интересного. Как много мы говорили в ту неделю! Мы были юны, были друзьями, были чисты и доверчивы. Сидели на песке и беседовали. О вере и о мудрости, о жизни, о науке, о народе Израиля и его Избавлении, о Гмаре, которую мы изучаем, о нас самих и о домах, которые мы построим. Вспоминали, как, будучи детьми, рассуждали почти о том же, когда перепрыгивали с камня на камень по склону оврага на пути из Байт ва-Гана в Бет-Мазмиль.
И сейчас я проделывал тот же путь, но один. При каждом прыжке автомат ударял по рюкзаку. Луна светила, но тяжелые тучи грозили поглотить ее, и она старалась от них ускользнуть. Иногда у нее это не получалось, и тучи закрывали ее целиком. Пока она светила - весь мир сиял мне навстречу, каждой жилкой своей ощущал я жизнь и свободу, но стоило ей исчезнуть, как мир погружался во мрак. Передо мной всплывали страшные картины войны, как это уже повелось в моих снах - ночь за ночью.
Горящий Тиктин катается по земле; командир кричит: "Наводчик, огонь, огонь! В нас стреляют!", а я отвечаю, что орудие не пристреляно; у танка, что перед нами, башня взлетает в воздух и затем падает, превращаясь в огненный шар: Рони кричит: "Я не могу выбраться, пушка закрывает люк!": мать Дова с напряженным лицом заворачивает пироги, отец целует его; Дов на базе в Ифтахе машет мне рукой на прощанье, заместитель командира батальона торопит его, но он еще успевает сказать: "Жаль, что мы не вместе". Действительно, жаль. Яркие лучи солнца слепят глаза и застят прицел, я напрягаю глазные мускулы, чтобы видеть хоть что-нибудь, и не вижу ничего, кроме белых бликов. Я знаю, что в эту самую минуту наводчик Т-54 берет нас на прицел и я должен этот танк найти. Экипаж надеется на меня. Остались считанные секунды до того, как он выпустит свой снаряд. Я должен, но я ничего не вижу. И губы сами по себе произносят строки и обрывки строк - мольбу о спасении: "Не даст споткнуться ноге твоей и не уснет страж твой Господь - страж твой, Господь сень для тебя по правую руку твою... на Господа уповала душа моя и на слово Его я полагался... крыльями Своими Он укроет тебя, под Его крылом ты найдешь убежище. Правда Его - щит и доспех... Ангел Господень окружает боящихся Бога и спасает их. Ангел Господень окружает боящихся Бога и спасает их..." Барабанные перепонки готовы лопнуть - настолько давит на уши шлем, который мне мал и который я успел выхватить из ящика на складе Ифтаха за минуту до выхода, под крик заместителя командира батальона: "Отправляйтесь же! Кончайте возиться с прицелом! Выверите его на месте! Отправляйтесь! Не важно, что есть у вас в танке!" В тот час он единственный знал, что на самом деле происходит в Нафахе. У кого было время примерять шлемы? Через тесные наушники врываются громкие голоса - по-русски, по-арабски и на святом языке. Их перекрывают приказы и призывы, и крики, и шумы, и помехи. И вдруг в этом оре доносится откуда-то тихая музыка. Кто может знать откуда. Я напрягаю все силы, чтобы уловить среди этого гама голос Гиди. Я должен слышать его приказ, прежде чем прицелиться.
- Поймал! - кричу я. - Я поймал его!
На одну лишь секунду проявились очертания Т-54 среди слепящих бликов, но этого оказалось достаточно. Я выпускаю снаряд.
- Наводчик стреляет. - Недолет. Добавить половину, огонь! - Добавить половину, стреляю! Цель. - Цель поражена.
И вдруг - мощный удар и голос Гиди:
- Экипаж, нас подбили, покинуть танк!
ДАЛЕТ
Я отогнал тяжелые воспоминания. Я в отпуске. Возвращаюсь домой. Чем ближе Бет-Мазмиль, тем легче идти; ноги, казалось, сами несут меня. С этого момента, когда у клуба "Тикватейну" я ступил на дорожку, ведущую к дому, я уже не шел, а летел. Вымостивший ее иерусалимский камень откликался на мои шаги, приветственно махали ветвями кусты олеандра, и даже качнул вершиной кипарис - подарок господина Бабани мне на бар-мицву.
Все принесли книги, он - кипарисовый саженец. Мы с господином Ревахом, преподававшим литургическую поэзию и природоведение, посадили его. Каждый месяц я сравнивал с ним свой рост. Все приветствовали меня. Казалось даже, что ангелы-хранители, сопровождающие меня, как и всякого человека на путях его, о которых сказано: "Ангелам Своим повелит охранять тебя на всех путях твоих"21, - даже они приветствовали меня. Я простился с ними: "Возвращайтесь с миром, ангелы мира, ангелы служения, от Царя Царей, Святого, Благословенного"22, постучал в дверь и вошел. Столько раз я представлял себе эту минуту, что она как бы уже состоялась. Все произошло так, как я ожидал. Почти.
Открыла дверь мама. Взволнованная настолько, что не может говорить. Выражение лица будничное, как если бы я сейчас вернулся из Байт ва-Гана. Я знал, что за этим спокойствием скрывается столько слез, что ими можно наполнить до краев мех для вина. Слезы только ждут, чтобы дали им наконец свободно пролиться. Я подошел к отцу поцеловать руку. Как он был горд, когда я пошел в армию, как был горд в тот день, когда я пришел из тиронута в первый свой отпуск, в военной форме, на которой написано: ЦАХАЛ. Кто думал тогда о войне? Отец сидел собранный, с напряженным лицом. Я знал, каких сил стоит ему выглядеть спокойным, знал, что губы его шепчут стихи из псалма, я почти ощущал их движение.
Я стоял посреди комнаты, глядя на круглый стол, который купил в подарок родителям из денег, заработанных мною однажды летом на скучнейшей работе по сортировке писем на почте, что на улице Хавацелет; на покрывавшую его белую скатерть, расшитую прелестными мелкими цветочками, голубыми и розовыми. Мама никогда ее не снимала. Рассказывала нам, как вышивала ее после свадьбы. Она сунула ее в тот единственный чемодан, который нам было разрешено взять с собой из Египта, едва не лопнувший от набитых в него вещей. Три часа были даны ей на сборы, на то, чтобы, нагрузив нас, детей, кое-какими вещами, сесть на отплывавший в Грецию и Италию пароход, на котором нам предстояло встретиться с отцом, выпущенным из тюрьмы. Нас высылали из Египта. Отца обвинили в том, что он - сионистский агент, хотя он был всего лишь староста, габай, в синагоге и любил Эрец-Исраэль.
Мои блуждающие глаза остановились на деревянном блюде с отборными фруктами, которые отец ежедневно привозил с рынка Махане-Йегуда, не важно, съедались они или нет, тем самым демонстрируя нам, сколь славна Эрец-Исраэль, Земля Израиля, которая родит такие прекрасные плоды. "Это верный признак Избавления", - говаривал он. И добавлял: "А вы, горы Израиля, ветви свои дадите и плоды свои принесете народу Моему Израилю, ибо скоро придет он"23.
Я взглянул на мой Шас24, что стоял на полке, трактат за трактатом, в обложках, которыми я обертывал с такой любовью его бордовый переплет. Как радостно мне видеть его! И медленно-медленно на душе у меня стало теплеть.
Стоп! Минуту! Опять эти серые заросли на базальте и коробки с пулеметными лентами, которые, по две зараз, я передаю Эли, заряжающему, чтобы расставил по местам; и почему мои руки чувствуют скользкую прохладу брони с поблескивающей на ней росой; откуда этот пьянящий аромат черного кофе с кардамоном, который Цион варит на моторе, когда мы разогреваем его по утрам, и запах кофе смешивается с запахом оружейной смазки и сладковатым запахом машинного масла, которое каким-то образом пропитало весь комбинезон? И с чего это у меня во рту кисловато-горький вкус грейпфрутевого сока, который мы, четверо, пьем из жестянки, продырявив ее отверткой и передавая друг другу? Мама не сводит с меня глаз, словно желая еще и еще раз убедиться, что это я, здесь, рядом с ней, дома. Я гляжу, как она ходит вокруг меня и не может найти нужных слов. Ей необходимо так много сказать мне, что в результате получается:
- Ну, как дела? Вернулись?
И я не понимаю, как из всего того, что тогда переполняло мое сердце, вышло обыденное:
- Да, слава Богу, все в порядке. Я вернулся. Еще несколько мгновений странной тишины, и словно прорвало плотину. Нескончаемый поток слов захлестнул мать, отца и меня. Я выпаливаю слова, не отдавая себе в них отчета, не в состоянии разделить то, что стремится излить душа, и то, о чем хотел бы умолчать разум. Я не знаю, что говорил тогда, но одно я понял: несмотря на все слова, мать все еще не верит, что я участвовал в настоящих боях. Может, я был в тыловых частях, может, на второй линии обороны, а то и вовсе в резерве.
Я все еще не снял рюкзак.
Отворилась дверь, и вошел глава нашей йешивы и с ним - несколько студентов. Кто успел сообщить им, что я вернулся? Тотчас же одного из них послали за дедом. Он живет рядом. Дед пришел и сел, не говоря ни слова. Был взволнован и озабочен. Пристально смотрел на меня своими черными глазами, но не было в них привычной строгости и требовательности; наоборот, их выражение былр жалостливым и мягким, каким оно бывало в Йом-Кипур, когда он молился Всевышнему, чтобы очистил его от греха. Меня переполняла любовь. Хотелось каждого из них обнять. Они стали как-то по-новому близки мне. И любовь моя была новой.