"Чего изволите?" или Похождения литературного негодяя - Павел Стеллиферовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же тогда имеет в виду Тынянов, приводя такой вот диалог из «Севильского цирюльника»?
«Базиль…Втянуть его в скверную историю — это в добрый час, и тем временем оклеветать его бесповоротно.
Бартоло. Странный способ отделаться от человека!
Базиль. Клевета, сударь: Вы совсем не знаете того, чем пренебрегаете. Мне приходилось видеть честнейших людей, почти уничтоженных ею. Поверьте, не существует той плоской злостной выдумки, мерзости, нелепой сказки, которую нельзя было бы сделать пищей праздных людей в большом городе, как следует взявшись за это, а у нас тут имеются такие ловкачи… Сначала легкий говор, низко реющий над землей, как ласточка перед грозой, шепот pianissimo бежит и оставляет за собой ядовитый след. Чей-нибудь рот его приютит и рiano, рianо с ловкостью сунет в ваше ухо. Зло сделано. Оно прорастает, ползет, вьется, и rinforzando из уст в уста пойдет гулять. Затем вдруг, не знаю отчего, клевета поднимается, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она устремляется вперед, ширит свой полет, кружится, схватывает все, рвет, увлекает за собой, сверкает и гремит, и вот, благодаря небу, она превратилась в общий крик, crescendo[1] всего общества, мощный хор из ненависти и проклятий. Кой черт устоит перед ней?»
Я думаю, что это как раз и есть тот случай, когда можно говорить о «вечных» сюжетах и проблемах, знакомых литературам равных времен и пародов, неизменно на протяжении веков будораживших писательскую мысль и притягивавших ее своей вечной нерешенностью и новизной.
Мучаясь болями своего времени, всматриваясь в дела и вслушиваясь в говор своих современников, переводя их в Слово, писатель, как и любой мастер, естественно опирается на творческий опыт всех, работавших до него. Он как бы припоминает не только жизнь, а и вычитанное у других и, видоизменяя порой до неузнаваемости исходный материал, создает с его помощью нечто свое, уникальное. Но, конечно, в этом созидании главную побудительную и формообразующую роль играют личные наблюдения и размышления. устремление к коренным вопросам окружающей жизни и болевым точкам современности, исторический опыт своего народа и его традиции.
В этом смысле вся русская литература, как и культура в целом, обладает замечательным свойством. Она — литература открытая, чуткая Всегда сохраняя в неприкосновенности, как золотой запас, национальные основы и своеобразие, она внимательно и доброжелательно наблюдает то, чем богаты ее сестры, чем живут другие народы, и нередко берет «свое», близкое внутренним устремлениям. Одним словом, охотно учится и не стыдится этого. Но потом, отобрав и усвоив необходимое для себя, переработав, сообразуясь с национальными потребностями и задачами, удивляет всех открытиями, которые могли родиться только в недрах России. Так поражали мир строители древнерусских храмов, Андрей Рублёв, Михаил Ломоносов, первопечатник Иван Федоров и далее — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Лев Толстой, Чехов, Шаляпин…
Вот и Грибоедов, обладая поразительным гражданским и писательским чутьем, обратился к старому как мир, «вечному» сюжету людских взаимоотношений, хорошо разработанному мировой литературой. Но взял его не отвлеченно, не как психологический феномен, не как повод для моральных сентенций. Сюжет «Горя от ума» и все действующие лица комедии не пересажены откуда-то на отечественную почву, а родились и взросли здесь, имеют конкретное историческое, социальное, нравственное, даже географическое обличье. Душа у пьесы — чисто русская.
Вспомним еще раз признание Молчалина: «Мне завещал отец…» Подобные наставления, как мы уже выяснили, были даны в детстве и Чичикову. Может быть, случайное совпадение? Нет. Еще в 1789 году в «Житии Ф. В. Ушакова», написанном одним из честнейших граждан России — А. Н. Радищевым, содержалась беспощадная картина нравов, свойственных среде «умеренности и аккуратности»: «Большая часть просителей думают, и нередко справедливо, что для достижения своей цели нужна приязнь всех тех, кто хотя мизинцем до дела их касается; и для того употребляют ласки, лесть, ласкательство, дары, угождения и всё, что вздумать можно, но только к самому тому, от кого исполнение просьбы их зависит, но ко всем его приближенным, как то: к секретарю его, секретарю его секретаря, если у него оный есть, к писцам, сторожам, лакеям, любовницам, и если собака тут случится, и ту погладить не пропустят». Неужто такая ситуация и нам не знакома?
Еще пример. Разоблачители Чацкого, начав с обычного светского злословья и разойдясь вовсю, далеко не случайно или по прихоти автора кончают политическими обвинениями. Сегодня нам слова «окаянный волтерьянец», «якобинец» и «фармазон», которые адресуют герою графиня-бабушка и старуха Хлестова, могут показаться малозначащими, но тогда они имели весьма серьезный смысл.
Как известно, якобинцы — это члены политического клуба времен Великой французской революции, заседания которого проходили в здании бывшего монастыря св. Якоба. Вождями якобинцев были Робеспьер, Марат, Дантон, Сен-Жюст — наиболее активные деятели революционных событий конца XVIII века. Именно поэтому в России начала XIX столетия человеку прогрессивных взглядов с легкостью присваивалось наименование якобинца. «Вероятно, вы изволите уже знать, — писал в 1832 году из Петербурга в Москву И. И. Дмитриеву Пушкин, — что журнал, Европеец’' запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники — или по "крайней мере клевета устыдится и будет изобличена».
Клевета не устыдилась, хотя и была изобличена. Жуковский, Вяземский и сам издатель «Европейца» были уверены, что донос написал Булгарин. Во всяком случае, он приложил к этому руку. Уже в наше время в архивах Третьего отделения этот донос был найден и опубликован. В первых же строках анонимный автор подчеркивал главное: «Журнал, Европеец” издается с целию распространения духа свободомыслия…» Пушкин, правда, смотрел на со-, бытия шире, чем его единомышленники. «Донос, — писал он. — сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи». Тучей, конечно, были Николай I и Третье отделение — сведения о «якобинце» попали на подготовленную почву.
То же и с «фармазоном». В. И. Даль, составитель «Толкового словаря живого великорусского языка», определяет смысл этого слова (у Даля — «фармасон») так: «вольнодумец и безбожник». К толкованию дана характернейшая помета — «бран.», т. е. употребляется как бранное. Точнее не скажешь! Свидетельство автора словаря особенно ценно тем, что он фиксирует слово в значение в котором оно употреблялось в России на протяжении очень длительного времени: ведь первые свои записи великий подвижник сделал в 1819 году, а последние — незадолго до смерти, в 1872 году, когда готовил рукопись ко второму изданию.
Естественно, что «волтерьянец» из этого же ряда. Имя французского просветителя Вольтера было хорошо знакомо русскому обществу. Но отношение к нему порой полярно. Одни восхищались едкими и независимыми суждениями, других литературно-философские произведения Вольтера пугали смелостью, вольнодумством. Потому-то и слово «вольтерьянец», как его употребляет графиня-бабушка, вполне может иметь ту же помету — «бран.». Прекрасное подтверждение найдем у Пушкина, писавшего в короткой заметке «Литература у нас существует»: «У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами — не имея понятия ни о Вольтере, ни о франкмасонстве».
Трудно удержаться и еще от одного свидетельства, переносящего нас в 1859 год, когда Ф. Достоевский написал повесть «Село Степанчиково и его обитатели», явившую белому свету отечественного Тартюфа — Фому Фомича Опискина. Есть в этом многоликом существе кое-какие черты знакомой нам семейки, но, конечно, не стоит сводить все богатство характера великого притворщика Фомы к заурядному хамелеонству. Сейчас нам важно другое. Сама атмосфера жизни обитателей Степанчикова и их гостей, образ мыслей, хотя и выдают деревенских жителей, плохо представляющих, что происходит в столицах, но четко показывают: окажись кое-кто из Степанчикова в Москве или Петербурге и столкнись с Чацким или Арбениным, быть ему, этому обитателю Степанчикова, на стороне большинства, ибо представления и взгляды у них общие.
Вот, к примеру, откровение помещика Бахчеева о науках и ученых, обращенное к недавнему выпускнику университета: «Все вы прыгуны, с вашей ученой-то частью… Не люблю я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими петербургскими сталкиваться — непотребный народ! Все фармазоны; неверие распространяют…» И мадам Обноскина, рассуждая совершенно о другом, приходит к тем же выводам: «Я уверена… что Вы, в вашем Петербурге, были не большим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много развелось теперь молодых людей, которые совершенно чураются дамского общества. Но, по-моему, это всё вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на не: простительное вольнодумство».