Письма Г.В.Адамовича к З.Н. Гиппиус. 1925-1931 - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, собственно, что я бы хотел сказать: бегите, господа, messieurs-dames[270], от этой книги, ибо от нее теряется сладость жизни, сахарный и сладкий ее <нрзб>. Но нео-декадентским тоном, ее «зеленой водой Леты» в жилах, вместо крови. Это Бодлер — «l’eau verte de Lehe»[271], и это совершенно то же, что «холодный ключ забвенья»[272]. Пушкин оттого и не интересен (в конце концов), что эклектичен и вообще «что угодно», откуда Достоевскому вздумалось вывести «всемирность»[273].
Еще, у Розанова хорошо изречение: «Я не хочу истины, я хочу покоя»[274]. Самые острые истины только в таком тоне для меня, на мои слух доходяг. Но собрание провалится или будет чепухой (как прошлое[275], в сущности — внешне удачное, внутренно «захолустное», по Д<митрию> С<ергееви>чу[276]) — п<отому> что будет глубокое расхождение устремлений, лучей и, по-старинному, мечты.
Ваш Г.Адамович
31
Дорогая Зинаида Николаевна
Я уже несколько дней в Ницце — и через неделю собираюсь обратно. Но я люблю Ниццу как одиночество, тихую жизнь и само собой получающееся «сосредоточение». Чуть-чуть монастырь — а я к этому все-таки склонен, особенно если «чуть-чуть», т. е. где-то есть всяческий шум и никто не мешает туда пойти. Бродят у меня в голове разные мысли, — и я бы с охотой Вам, как летом, о них написал, но лето еще не наступило, да и как начать? С чего?
Я как-то Оцупу предложил, уезжая сюда: давай переписываться на благородные темы. Он мне и хватил сразу, без всяких preambules: «Гете говорит, что поэзия выше жизни. Что ты об этом думаешь?» Ну что я мог ему ответить? Боюсь оказаться Оцупом сам. (Хотя я по дурному нраву его обижаю, и отчасти оттого, что Вам можно, т. е. Вы поймете, и все равно знаете все сами, — а он милый и «честный», хоть ужасающе беспомощный[277]). Вот образчик: у Вас в воскресение я что-то плел анархическое, — без позы, уверяю Вас. А Вы: «Как можно! Да ведь это 90<-е> годы! Старье!» Меня очень это удивило, — от Вас. Как устарело? Что устарело? Неужели с 90-х годов уже твердо все разрешили — и государство, и суд, и все «слезинки», из-за которых возвращается Богу билет, иногда искренно и с отчаянием[278]? — Ну, как сошло у Вас последнее воскресение? Мне очень жаль, что я не буду на Лампе с докладом Дм<итрия> С<ергееви>ча[279]. Я должен Вам сознаться, что на меня иногда действует тон (звук, и то, откуда исходит) Д<митрия> С<ергеевича> как ничто. То есть «внемлю арфе серафима»[280] — а в печати это улетучивается неизбежно[281].
Напишите мне, если будете добры, — только поскорее, а то я уеду.
Был ли у Вас Поплавский и как он Вам понравился[282]? Он, по-моему, умный и талантливый, но хитрый, вроде как Есенин подыгрывался под «простачка».
Есть ли новости из области Ходасевича? Впрочем, это меня больше не занимает и не задевает[283].
Целую Ваши руки и шлю искренний привет Дмитрию Сергеевичу и Влад<имиру> Ананьевичу.
Преданный Вам Г. Адамович
19 апреля <1928>
<Адрес в Ницце>
32
< Штемпель: 4 juin 1928. Бумага кафе «Веплер»>
Дорогая Зинаида Николаевна
Пишу Вам «без повода». Сидя в кафэ и размышляя под музыку о бренности человеческого существования. Благодарю Вас за надписи на книге. Но предостережение я не совсем понимаю. Георгий Иванов, который — очевидно — совсем не глуп, говорит: «Все равно — все чушь». Я ему возражаю и ругаю его больше так для «гигиены» — но очень сомневаюсь, не прав ли он. Особенно здесь, за тридевять земель от России, вне времени и пространства. Кому, зачем, что, для чего, как? Я все больше и больше думаю, что настоящая «миссия русской эмиграции»[284] была бы попробовать «подышать горным воздухом одиночества»[285], т. е. не пропустить случай, который больше не повторится. Ведь будто на необитаемом острове — человек, Бог и природа. Никакой цели и даже — оправдания. Но знаете — нет людей подходящих, которые могли бы «подышать», даже понять, что это такое. Не упрекните меня в высокомерии, если я пишу это. Я реально, может быть, тоже не могу — но «в проэкции» могу, а пожалуй, это мне только кажется. От «двоящихся мыслей».
У Вас, за последним воскресным чаепитьем, была, конечно, — чепуха, и, кажется, Д<митрий> С<ергееви>ч от этого изнывает, а Вы гораздо меньше, потому что снисходительнее. Удивительно, что «напряженность разговора обратно пропорциональна количеству говорящих». Это почти формула. Напряженность — т. е. уровень. С глазу на глаз люди не станут говорить глупости и отшучиваться ото всего, втроем — чуть больше, а если четыре-пять — так все там и катится.
Veuillez agreer l’expression de mes sentiments respectueux[286].
Преданный Вам Г. Адамович
33
25 июля <1928>
Дорогая Зинаида Николаевна
Я уже с неделю в Ницце. Но уверен, что ввиду крайней жары Вы поехали в Ваш горный шато[287] и потому не рассчитываю Вас видеть. Не знаю, перешлют ли Вам письмо.
Напишите, будьте добры, — «как и что». В Париже мерзость запустения. Все-таки там ведь (зимой) сложилась какая-то «жизнь», — и я иногда боюсь: а вдруг даже и этого не будет? Не возобновится после дачного распыления? Когда я уезжал из России, я хотел вернуться во что бы то ни стало — потому что «трудно начинать новую жизнь». Ну вот, все мы начали. Но опять оборвать и опять начинать я, по крайней мере, не желаю. «Исповедую подлость», как сказала бы Марина. Впрочем, все это только в теории.
В ожидании письма целую Ваши руки и прошу передать мой поклон Дмитрию Сергеевичу и «Володе».
Преданный Вам
Г.Адамович
<Адрес в Ницце>
34
16. VIII.<19>28 г.
Дорогая Зинаида Николаевна
Получил сегодня Ваше письмо — и читал его со «смятением». За что Вы меня попрекаете? Это первое письмо, которое я от Вас тут получил. Или Вы забыли, что мне до сих пор не писали, или опять… письмо пропало. Я удивлялся, что от Вас нет ответа, но решил выждать. Лето, жара да может быть и что-нибудь другое[288].
Надеюсь, теперь наша переписка наладится. Как Вы знаете, я корреспондент исправный.
Что Вы «имеете сказать мне», как пишете? Сообщите, ради Бога. В одиночестве «мы любопытны и не ленивы»[289]. «Корабль» я действительно надул, но по полному забвению (честное слово) и без всякого злого умысла. Напишу сегодня Терапиано, чтобы не обиделся[290]. А вообще — ничего нового. Я пишу чушь и читаю чушь. Впрочем, сегодня собираюсь писать о Толстом, к «столетию»[291]. Я бы хотел еще в «Зел<еной> Лампе» затем к нему вернуться[292], ибо все больше становлюсь его «поклонником», в пику Вашему Соловьеву. Надеюсь на вести от Вас. Долго ли Вы еще в Торане?
Целую Ваши руки.
Преданный Вам Г. Адамович
Получили ли Вы том шепеляво-теневого «радотажа»[293]?
35
23. VIII.<1928>
Дорогая Зинаида Николаевна
На Ваш пространный выговор и «указания» — термин Ваш — я нисколько не обижен, конечно, но удивлен. Почтой я не заведую и за потерю писем не отвечаю. О «Корабле» забыл по многим причинам, о которых рассказывать скучно. Но признаюсь, могу забыть и без причин. C’est a prendre ou a laisser[294]. В особо-родственных чувствах к «Кораблю» я никогда не изъяснялся. Наконец, о нарушении могильного договора[295], — сознательно не нарушал, и на упрек без «фактической подкладки» ответить не могу. Конечно, 1/100 часть нарушения была и должна быть, мелочь какая-нибудь. Вам ли это не понять? Ведь это входит само собой в договор. Исключения в правилах, яды в медицине и т. д. Но, может быть, я сболтнул 2/100, да и то никому как спарже, которая сам такая могила <так!>, что ему можно открыть план убийства Пуанкарэ[296]. Один наш общий приятель говорит о Вас — «женщина великого гнева»[297]. Я иногда чувствую это, — впрочем, редко, за что при гневном Вашем характере приношу Вам благодарность.
Все это пустяки, конечно. В Thorenc я не могу приехать, к сожалению. Подождем, когда Вы с Ваших высот спуститесь — тогда приеду в «глубокой ночи».
У меня к Вам большая просьба: Вы пишете стихи, и пришлите их, пожалуйста. Я бы сказал, что в ответ пошлю свои, но когда-то Ахматова жестоко обиделась на М.Струве за такое «и я тоже»[298]. А так как я в трепете, то и опасаюсь. Вы, вероятно, морщитесь на мою советскую «меледу» в «П<оследних> Н<овостях>»[299]. Что делать! «Наш читатель это любит», как говорит Кантор. Толстого я написал и послал, — но что из этого выйдет, не знаю. Это все-таки не «меледа», и писал я с интересом, впрочем, ежеминутно одергивая себя для «нашего читателя» и разъясняя всякие 2 х 2. А во-вторых, сегодня Маклаков расписался вовсю, — и очень недурно, кстати[300]. Затем, я писал как продолжение споров в «З<еленой> Л<ампе>» — что многим окажется непонятным[301]. Поэтому сомневаюсь. Знаете, я прочел наконец «Жизнь Арсеньева»[302] очень внимательно — это прелесть, и я не понимаю, почему было некоторое «неодобрение». Мне лично не по сердцу это «прощание с погибшей Россией», т<ак> к<ак> меня оно не трогает и я могу «распроститься» легче. Но именно Бунин должен был такое славословие сочинить, и, право, было бы все-таки обидно за «матушку-Русь», если бы никто ей хорошей отходной не пропел. Это национальный монумент, и мне жаль, что я не могу об этом написать: 1) автор непременно обидится, 2) читатели непременно скажут, «опять подлизывается к Б<унину>» и т. д. Напишите, пожалуйста, о дальнейших планах, на кот<орые> Вы намекаете. Меня несколько смущает «Мессия» и «П<оследние> Н<овости>». Написать? Какова их позиция? Что думает Д<митрий> С<ергеевич>? Я думаю, до приезда Мил<юкова> они ни на что не решатся. Да и книги у меня нет[303].