Черный Пеликан - Вадим Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арчибальд неторопливо обмотал шарф вокруг шеи и поинтересовался с вызовом: – «Вам чем-нибудь помогло?»
«Не знаю, – пожал я плечами, – наверное, да. Я уезжаю, прощайте». Он прищурился и подал мне руку. «Скажите, – спросил я еще после вялого рукопожатия, – почему вы все-таки окопались в этой дыре? Ведь талант, выставки, и вообще… А тут никто и не видит».
«А некому показывать, – откликнулся Арчибальд беспечно. – Вы не поверите конечно, но факт – как на духу. Некому, хоть кричи караул – так лучше уж подальше с глаз. Арнольд вон приезжает раз в год, или, глядишь, кого-то вроде вас случай занесет… Нет ни одного че-ло-ве-ка, – шепнул он хрипло, наклонившись мне к уху. – Ни одного не нашел, чтоб была причина осесть в людном месте и прочих терпеть, не замечая. А если кто и попадается, так у них свои мытарства, не прицепишься. Впрочем, я привык, – признался он, ухмыльнувшись, – идите, идите, попрощались уже…» – и я ушел, кивнув ему напоследок и помахав рукой «его» Марии, попавшейся мне в прихожей и тут же испуганно шмыгнувшей в какой-то чулан.
Вернувшись домой, я первым делом собрал все бумажки с диаграммами, которыми развлекался целый месяц, все страницы со списками бесполезных имен, что валялись в ящике стола, сваленные в кучу, и без сожаления выкинул их прочь, старательно разорвав перед этим на мелкие клочки. Затем туда же отправилось и еще кое-что – обрывки разных мыслей, наспех записанные где придется, наползающие друг на друга и внезапно ныряющие за край листа. Их было уж и вовсе не жаль – они теперь не вызывали ничего, кроме зевоты. Потом я бросился в постель и заснул безмятежным сном, а на следующий день покинул деревню – без провожатых и напутственных речей.
Шофер грузовика, огромный мужчина с одутловатым лицом, коротко оглядел меня, поинтересовался, куда я направляюсь, вяло кивнув на название гостиницы, подсказанной мне Гиббсом, и сообщил, что его можно называть просто Бен. Он был угрюм и неряшлив, а в кабине ощутимо попахивало потом, бензином и дешевым куревом. Едва водрузив на руль непомерные ручищи и вырулив на шоссе, Бен потерял к дороге всякий интерес и стал занимать меня беседой, по-видимому входящей в стоимость поездки.
«Кто ты?» – спросил он сразу, едва узнав мое имя.
«В каком смысле?» – не понял я.
«Ну, промышляешь чем? – пояснил Бен, покрутив в воздухе ладонью. – В смысле, на что харчишки имеешь и прочее».
«А… Я художник», – вновь, как и в гостинице у Пиолина, соврал я непонятно зачем и тут же пожалел об этом, но было поздно, не оговариваться же сразу, признаваясь в глупой шутке. Сейчас меня будут ловить на слове, мелькнула тоскливая мысль. Где же мои холсты и мольберты, куда это я направился без снаряжения или, если еду домой, почему не брал его с собой на океан? Настоящие художники, наверное, шагу не ступают без кистей с красками, а я разгуливаю налегке, как явный бездельник…
Нашел, кем назваться, посетовал я про себя, но Бен не удивился услышанному. «Художник – это да… – протянул он, – Это почет так почет и заработки на славу…»
«Ну, как посмотреть…» – начал было я возражать, но Бена не интересовало мое мнение. «…А я, брат, простой шофер», – закончил он мысль, удрученно покачав головой, и без промедления принялся излагать подробную хронологию своей тридцатипятилетней жизни.
Далеко он, впрочем, зайти не успел – я перебил его вопросом не к месту, а потом притворился спящим. Шофер обиженно замолчал и не произнес ни слова в течение следующих двух часов. Деревня осталась далеко позади; мы петляли среди холмов, ничем не напоминающих ни дюны, ни болота, через которые пробирался когда-то наш маленький отряд с Гиббсом во главе. Было пасмурно, и чахлые деревья вокруг казались погруженными в грязно-серую морось.
Внезапно Бен зашелся яростным кашлем, а откашлявшись и сплюнув в окно, покосился на меня и продолжил беседу. «Вот ты художник, – начал он с простоватой хитрецой, – а что ты рисуешь – так, вообще?»
Дернула же меня нелегкая, вновь выругал я себя, а вслух ответил неохотно: – «Разное рисую – людей, пейзажи… – и добавил: – Я вообще ближе к абстракционистам», – надеясь, что незнакомое слово отобьет у Бена охоту к дискуссии, но его было не сбить так легко. «Людей, значит, – ухватился он за слабое звено. – Это правильно, хоть большинство людишек, прямо скажем, дрянь. Особенно баб… – он засопел было, явно отвлекшись мыслью, но тут же вернулся к главной теме: – Ты как, баб рисуешь?»
«Довольно-таки редко…» – осторожно ответил я, не зная, куда он клонит, и Бен оживился. «Вот-вот, – поддержал он, – я считаю, что в них одна ересь и суета, а нормальному человеку, особенно невезучему, так просто прямая опасность. Поэтому… Поэтому, вот что – нарисуй-ка ты мой портрет, – брякнул он вдруг к полной моей растерянности и победительно уставился мне в лицо, ожидая реакции и позабыв про дорогу. – Нарисуй и подари мне, я с тебя денег за поездку не возьму!»
Мне тут же вспомнились Кристоферы и их самоуверенная бравада. Еще один в компанию, подумал я неприязненно, потом усмехнулся сам себе, принял надменный вид и лениво ответил: – «Ты, друг, скажешь тоже. Мои картины тыщи стоят, а ты – за поездку не возьму».
Бен, ничуть не обескураженный, продолжал пялиться в мою сторону. «Тыщи не тыщи, а может сочтемся? – пророкотал он уверенно. – Я ж тоже не простак, опыт жизненный, все дела. Столько могу порассказать – на десяток картин хватит. Тебе, художник, прямая польза!»
«Ха, порассказать, если б ты еще и нарисовать мог…» – ответил я ему в тон, думая при этом, что не хватает тут Арчибальда Белого – небось порадовался бы коллега. «Смотри, куда едем-то», – добавил я еще, не желая угодить в кювет. Бен надулся и отвернулся к дороге. «Не трусь, доедем, – буркнул он хмуро и повел могучими плечами, словно утверждая свое превосходство. – Не таких возил, как ты, художников, никто в претензии не был…»
Разговор оборвался, и оставшуюся часть пути мы сидели, глядя прямо перед собой, недовольные друг другом. Шофер порой принимался бормотать себе под нос, но уже без всякой надежды на сочувствие. «Тыщи стоят… – доносилось до меня. – Дураки тыщи платят, а если не платят, то все деньги – бабам. От них, от баб все неприятности потом. Набросятся, как собаки, и тявкают почем зря, а может не собаки, а гиены – тявкают и смеются… Каждой твари дали по дереву – отчего ж гиенам баобаб достался? Только зазря перевели. От них – одна глупость, они его посадили вверх ногами, да и потешаются с тех пор, а он живет тыщи лет…»
Я понемногу погружался в дремоту. Бормотание Бена и мои собственные мысли путались друг с другом, будто от дорожной тряски; обленившееся сознание не задерживалось ни на чем, скользя по верхам, переворачивая листы без всякой попытки вчитаться в малознакомые буквы. Засосало болото, подумал я про себя и вдруг почувствовал, что хочу приехать поскорее, очутиться среди суеты и городских шумов, вырвавшись наконец из деревенской заброшенности, не приемлющей никакой новизны. Любой город, даже провинциальный город М., представлялся спасением от чего-то, подстерегавшего меня и чуть было не ухватившего в свои щупальца – от чего-то, что я преодолел, обхитрив, и обвел вокруг пальца, почти не солгав, пусть и поступившись чем-то иным, о чем уже и не вспомню. Я представлял себе улицы и подворотни, темные фасады и потоки автомобилей, тут же ощущая уколы тоски по моему собственному Альфа-Ромео, что дожидался меня где-то с терпением покинутого ручного зверя. Воображение, будто просыпаясь от спячки, ворочалось беспокойно в потаенном углу, куда я сам загнал его как в бессрочную ссылку. Чередование светлых и темных плиток на мостовой, трещины на асфальте и извивы узких переулков вновь вставали перед глазами, сочетаясь в комбинации то ли строчек, то ли ходов на ста сорока четырех полях, обращаясь в россыпи неказистых фигур или даже намекая невнятно на росчерки черной туши у горизонта.
Я потрогал пальцами след на щеке и глубоко вдохнул душный воздух кабины. Каменные ступени возникли где-то в глубине памяти, но, как и два дня назад, не откликнулись внутри ни робостью, ни растерянной дрожью. «Страшное – позади», – неслышно шепнул я себе, но не стал добавлять продолжение – в продолжении была слабость, пусть и скрытая настолько, что никто кроме меня не сумел бы ее распознать. А в воспоминании теперь жила упругая мощь – я чувствовал ее и знал ее сам, даже если бы Гиббс не подтвердил догадки: если держать глаза открытыми, то можно и отыграться. На ком и за что? Разница небольшая, к чему называть имена. Перебирая, можно растечься мыслью, а на самом деле подойдет любое… И зачем я прозябал в глуши, потеряв столько времени – неужели всегда нужно, чтобы поторопили извне?
Дорога стала ровнее, тряска прекратилась, грузовик мерно урчал, а я дремал, свесив голову на грудь, и следил в полудреме, как мой секрет возрождается из руин, обновленный и исполненный новой жизни. Да, это было так наивно – разрушение, выстрелы и кровь, лубочная романтика убийства, как романтика влюбленности, позаимствованная из плохих книг. И смешна была попытка возвеличить себя, уничтожив кого-то другого, перечеркнув его сознание, его память и мысли – в этом не было глубины, лишь жалкий плагиат, и в этом не было смысла – своего наперекор чужому. Лишенный сознания и памяти равнодушен к смыслу, он не не спорит с ним, он глух и слеп – и это ли не величайшая насмешка, ожидавшая тебя, неумного мстителя: то, за что ты хотел мстить, обернулось бы к тебе неприкрытым ликом и заявило, не заслоняясь более ни условностями, ни приличиями – ха-ха-ха, ты мне невидим, я не внемлю тебе и не хочу тебя знать. И не можешь, прибавил бы ты, но это было бы слабое утешение, бессильное перед осознанием упущенного шанса, усилия, растраченного впустую. Нет, идея в другом – чем уничтожать и сжигать мосты, куда занятнее завести в тупик и подтолкнуть к осознанию тупика, к осознанию иллюзорности собственных фантазий, если чужие им не по нутру, к осознанию поражения, крушения оплотов, о котором они, бродящие с завязанными глазами, вовсе не желают ни знать, ни думать. Это – контригра на славу, это созидание, в конце концов – пусть лишь единицы посчитают за шедевр, но и у меня есть козырь, припрятанный в рукаве, не будем лишний раз вытаскивать на свет и повторять вслух. Это – обращение слабости в силу, маленький шажок сапогами-скороходами, за которыми не угнаться иным, ретивым: от отметки, будто бы выдающей тебя с головой, до странноватого ореола, позволяющего ладить с неизвестностью. Странноватого и страшноватого – это для тебя кое-что уже позади, а они, прочие, злорадствующие издалека, даже еще и не подступались и, наверное, побаиваются подступиться.