Секреты поведения людей - Таранов Павел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как обернулось это дело. Василий Андреевич попрежнему забывал тушить свет в помещении общего пользования. Да и мог ли он помнить о таких мелочах быта, когда ушла жена, когда остался без копейки, когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции? Мог ли он думать, что жалкий бронзовый светишко восьмисвечовой лампы вызовет в соседях такое большое чувство? Сперва его предупреждали по нескольку раз в день. Потом прислали письмо, составленное Митричем и подписанное всеми жильцами.
И, наконец, перестали предупреждать и уже не слали писем. Лоханкин еще не постигал значительности происходящего, но уже смутно почудилось ему, что некое кольцо готово сомкнуться.
Во вторник вечером прибежала тетипашина девчонка и одним духом отрапортовала:
— Они последний раз говорят, чтоб тушили.
Но как-то так случилось, что Василий Андреевич (по-домашнему просто Васисуалий) снова забылся, и лампочка продолжала преступно светить сквозь паутину и грязь. Квартира вздохнула. Через минуту в дверях Лоханкинской комнаты показался гражданин Гигиенишвили.
Он был в голубых полотняных сапогах и в плоской шапке из коричневого барашка.
— Идем, — сказал он, маня Васисуалия пальцем. Он крепко взял его за руку, повел по темному коридору, где Васисуалий почему-то затосковал и стал даже легонько брыкаться, и ударом в спину вытолкнул его на середину кухни. Уцепившись за бельевые веревки, Лоханкин удержал равновесие и испуганно оглянулся. Здесь собралась вся квартира. В молчании стояла перед ним Люция Францевна Пферд, фиолетовые химические морщины лежали на властном лице ответственной квартиросъемщицы. Рядом с нею, пригорюнившись, сидела на плите пьяненькая тетя Паша. Усмехаясь, смотрел на оробевшего Лоханкина босой Никита Пряхин. С антресолей свешивалась голова ничьей бабушки. Дуня делала знаки Митричу. Бывший камергер двора улыбался, пряча чтото за спиной.
— Что? Общее собрание будет? — спросил Василий Андреевич тоненьким голосом.
— Будет, будет, — сказал Никита Пряхин, приближаясь к Лоханкину, — все тебе будет. Кофе тебе будет, какава! Ложись! — закричал он вдруг, дохнув на Васисуалия не то водкой, не то скипидаром.
— В каком смысле ложись? — спросил Василий Андреевич, начиная дрожать.
— А что с ним говорить, с нехорошим человеком! сказал гражданин Гигиенишвили. И, присев на корточки, принялся шарить по талии Лоханкина, отстегивая подтяжки.
— На помощь! — шепотом произнес Васисуалий, устремляя безумный взгляд на Люцию Францевну.
— Свет надо было тушить! — сурово ответила гражданка Пферд.
— Мы не буржуи — электрическую энергию зря жечь, добавил камергер Митрич, окуная что-то в ведро с водой.
— Я не виноват! — запищал Лоханкин, вырываясь из рук бывшего князя, а ныне трудящегося Востока.
— Все не виноваты! — бормотал Никита Пряхин, придерживая трепещущего жильца.
— Я же ничего такого не сделал.
— Все ничего такого не сделали.
— У меня душевная депрессия.
— У всех душевная.
— Вы не смеете меня трогать. Я малокровный.
— Все, все малокровные.
— От меня жена ушла! — надрывался Васисуалий.
— У всех жена ушла, — отвечал Никита Пряхин.
— Давай, давай, Никитушко! — хлопотливо молвил камергер Митрич, вынося к свету мокрые, блестящие розги. — За разговорами до свету не справимся.
Василия Андреевича положили животом на пол.
Ноги его молочно засветились. Гигиенишвили размахнулся изо всей силы, и розга тонко запищала в воздухе.
— Мамочка! — взвизгнул Васисуалий.
— У всех мамочка! — наставительно сказал Никита, прижимая Лоханкина коленом.
И тут Василий вдруг замолчал.
“А может быть, так надо, — подумал он, дергаясь от ударов и разглядывая темные, панцирные ногти на ноге Никиты. — Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва…”
И покуда его пороли, покуда Дуня конфузливо смеялась, а бабушка покрикивала с антресолей: “Так его, болезного, так его, родименького!” — Василий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции и о том, что Галилей тоже потерпел за правду.
Последним взял розги Митрич.
— Дай-кось, я попробую, — сказал он, занося руку. Надаю ему лозанов по филейным частям, Но Лоханкину не пришлось отведать камергерской лозы. В дверь черного хода постучали. Дуня бросилась открывать. (Парадный ход “Вороньей слободки” был давно заколочен по той причине, что жильцы никак не могли решить, кто первый должен мыть лестницу. По этой же причине была наглухо заперта и ванная комната).
— Васисуалий Андреевич, вас незнакомый мужчина спрашивает, — сказала Дуня как ни в чем не бывало.
И все действительно увидели незнакомого мужчину в белых джентльменских брюках. Василий Андреевич живо вскочил, поправил свою одежду и с ненужной улыбкой обратил лицо к вошедшему. Это был Остап Бендер.
— Я вам не помешал? — учтиво спросил великий комбинатор, щурясь.
— Да, да, — пролепетал Лоханкин, шаркая ножкой, видите ли, тут я был, как бы вам сказать, немножко занят… Но… кажется, я уже освободился?
И он искательно посмотрел по сторонам. Но в кухне уже не было никого”.
О случае применения правила “физических мер воздействия” во время своей учебы в Московском областном пединституте рассказывает и писатель Владимир Крупин в автобиографической повести “Прости, прощай…”.
“Примерно к семи я возвращался в общежитие. Лева и Витька к этому времени собирались или уже уезжали на свою работу. Мишка спал. Я ложился поспать часа на три, просыпался — Миша спал. Нас это не могло не возмущать. Мы уже и стыдили его, но Мишка был человек, которому плюй в глаза, скажет: Божья роса. Эта пословица, взятая из жизни и с занятий по русскому народному творчеству, была сказана Мишке, но… Мишка спал, как медведь в спячке, как сурок. По вечерам, как кот, уходил куда-то и возвращался, загадочно облизываясь и произнося фразу: “Большое удовольствие получил”.
Назревала мысль: Как проучить салажонка?
Его даже не проучить следовало, а отучить. Чтоб не считал себя ученее нас. Витька как-никак был старшина первой статьи, Лева второй, я кончил службу старшим сержантом, а этот салажонок зеленый, каких мы за людей не считали, мнит себя умнее нас.
Да, в общем-то, и умнее, — говорили мы на военном совете старшин запаса, — и дядя у него, и деньги ему из дома шлют, и не работает, и девчонки за него курсовые пишут.
— Будут писать, он в моей тельняшке к ним ходит, вот ему… получит он у меня, — говорит Лева. — И перед сном где-то пасется.
— Еще бы не пастись, — говорил Витька, — я натаскаюсь плоского, накатаюсь круглого, мне недосуг.
— А я вообще по часу в закрытой камере под душем, — поддержал я.
Был воскресный день. Мы накануне договаривались сделать генеральную уборку, и Мишка об этом знал. Но как-то ускользнул. Плевать! Велика ли комната после тех пространств казарм и палуб, которые нами были мыты-перемыты. Мы врубили проигрыватель на полную глотку, тогда в новинку были мягкие пластинки-миньоны, нам кто-то подарил запись модного в те годы певца Тома Джонса, и вот под его вдохновляющий хриплый голос мы крикнули: “Аврал!” — стали двигать кровати.
— Стоп машина! — закричал Лева. Он как раз двигал Мишкину кровать.
— Ну, салага! — закричали мы хором, сразу все сообразив. За Мишкиной кроватью были вороха оберток и серебряной бумаги от шоколадных конфет — конфет даже по тем ценам не доступных для нас. Мало того, задвинутая за тумбочку и начатая, стояла трехлитровая банка меду. Попробовали — чудо какой мед!
В коридоре пятого этажа была небольшая открытая зала — рекреация, где обычно собирались потанцевать, просто поговорить. Еще позднее тут шептались и целовались таинственно возникающие из ниоткуда парочки. Вот мы позвали девчонок, вытащили из комнаты столы и стулья, накипятили чаю, пока он кипел, сбегали еще за добавками в магазин и сели. Конечно, и проигрыватель был с нами. И послушав для начала Моцарта, мы встали для говорения слов о человеческом бескорыстии нашего друга.