Неизвестный Ленин - Владлен Логинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то Белинский написал Гоголю о русском народе: «Приглядитесь попристальней и вы увидите, что это по натуре глубоко-атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности… У него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем». Так думали в ту пору многие интеллигенты.
Однако после первой русской революции авторы печально знаменитых «Вех» осудили «народолюбие» интеллигенции и ее «народопоклонство». Они были правы лишь отчасти: у многих эта любовь носила сугубо книжный, умозрительный характер. Ибо любить народ, как и все человечество, куда легче и менее хлопотно, чем вполне конкретного работягу или мужика. А уж тем более, когда сталкиваешься со всеми прелестями их быта, привычек, пропитанных, как написал в «Вехах» Сергей Булгаков, — «грубостью нравов» и «вековой татарщиной». И сознательное «опрощенчество» и «упрощенчество», связанное с известным «хождением в народ», было, по мнению другого автора «Вех» Семена Людвиговича Франка, абсолютно противоестественно человеческой натуре, так как лишь оправдывало и укрепляло «варварство»21.
Так думали не все интеллигенты. Да и помимо сознательного «опрощенчества», столь презираемого указанными авторами, бывают ведь и жизненные обстоятельства…
После июльских событий Юлий Мартов писал из Питера в Швейцарию своему близкому другу пианистке Надежде Кристи о том, как соскучился он по хорошей музыке: «Я, увы, за все время ни одного музыкального звука не слышал и стосковался. Вообще, "упрощение" всей жизни после 3 лет войны, выражающееся и в малом, и в большом, как-то болезненно действует. Внешняя, материальная культура так же поддалась назад лет на 50, как и духовная. — Всё это и все огорчения не мешают, конечно, тому, что и рад, что живу здесь»22.
Степень «упрощения» жизни в эти летние дни 1917 года у Владимира Ильича была, конечно, совсем иной. О хорошей музыке, которую он тоже любил, не приходилось даже и помышлять. Изменился не только быт. Другим стал весь образ его жизни. Но и у него были свои причины не жалеть об этом. Все эти месяцы «подполья» круг его общения был крайне ограничен. И так уж сложилось, что входили в этот круг исключительно рабочие. Сначала Василий Каюров, Николай Полетаев, Сергей Аллилуев, семья Емельяновых, Александр Шотман, Александра Токарева, Эйно Рахья. Потом Гуго Ялава, семья Парвиайнен, Густав Ровио, семьи Артура Усениуса и Артура Блумквиста…
Он и прежде часто встречался и подолгу беседовал с рабочими. С многими из них у него на долгие годы завязались товарищеские, доверительные отношения. Они были рядом на всем его жизненном пути, начиная с 1894 года, с первых питерских рабочих кружков. Но кончались занятия, беседы, и он возвращался домой к своему привычному быту и работе.
Теперь было иное. Он жил с ними бок о бок, одной повседневной жизнью. И эта перемена прошла для него абсолютно естественно, органично и безболезненно. Судя по всему, лежа на свежескошенной траве у шалаша или сидя на корточках в своей «зеленой беседке» с тетрадкой в синей обложке, он чувствовал себя не менее комфортно, чем в читальных залах цюрихских библиотек. А когда не писалось, любил разговаривать с 13-летним сыном Емельянова — Николаем. Они вместе ходили по грибы, по ночам ловили бреднем рыбу, и поскольку парнишка был мал, на глубину — по грудь — уходил Владимир Ильич. Вместе они варили уху, каши. Спорили, сколько надо сыпать муки, соли, перца или чая в котелок. И чаще всего прав был Колька.
Ленин думал взять реванш на охотничьих делах: «А как ты тетерку убьешь или зайца?» Но не тут-то было. Колька «с жаром объяснял ему, как он караулит, как тихонько подкрадывается и оба сильно увлекались. Я замечал, — рассказывает Емельянов-отец, — что Владимир Ильич вообще с ребятами любил бывать… Помогал им в работе, охотно с ними шутил»23.
Вспоминал Николай Александрович и о том, как выглядел Ленин: «Владимир Ильич на сенокосе был похож на настоящего рабочего. На нем были серенькие брюки, жилетка, выпущенная рубаха, кепка. Словом, ходил он, как обычно ходят батраки на сенокосе…» Но этот наряд так и остался бы вынужденным маскарадным костюмом, если бы не нечто гораздо более важное и главное… А главным было то, что он не только знал, он глубоко уважал и ценил ум, природную сметку, опыт людей труда, «людей, — как он говорил, — практической жизни».
Жизненный опыт самого Ленина научил его, что такие понятия, как умный и глупый, хороший или плохой человек, порядочный или прохвост, менее всего связаны с уровнем образования или социальным положением. Просто «сила ума» — если не считать гениев и особо талантливых, одаренных — распределяется у всех по-разному. И если бы существовали какие-то единицы измерения интеллекта, то, вероятно, легко было бы убедиться в примерно равном их количестве у совершенно разных людей. Просто у кого-то из интеллигентов они все ушли «на Гегеля», а у какого-то рабочего или крестьянина — на житейскую мудрость или поразительные успехи в каком-либо ремесле и работе. Владимир Ильич хорошо понимал, что хотя он больше их читал, больше знает, существует огромное количество вопросов, причем самых насущных, в которых они разбираются куда лучше него.
Впрочем, как раз в сентябрьские дни 1917 года сам Ленин написал об этом более точно…
Он вспоминал свой недавний приход к Василию Николаевичу Каюрову: «После июльских дней мне довелось, благодаря особенно заботливому вниманию, которым меня почтило правительство Керенского, уйти в подполье. Прятал нашего брата, конечно, рабочий. В далеком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит: "Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. «Они» не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли, было, и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб".
Меня поразила, — размышляет Владимир Ильич, — эта классовая оценка июльских дней. Моя мысль вращалась около политического значения события, взвешивала роль его в общем ходе событий, разбирала, из какой ситуации проистек этот зигзаг истории и какую ситуацию он создаст, как должны мы изменить наши лозунги и наш партийный аппарат, чтобы приспособить его к изменившемуся положению. О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал. Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем.
А представитель угнетенного класса, хотя из хорошо оплачиваемых и вполне интеллигентных рабочих, берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твердой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко. Весь мир делится на два лагеря: "мы", трудящиеся, и "они", эксплуататоры… "Мы «их» нажали, «они» не смеют охальничать, как прежде. Нажмем еще — сбросим совсем" — так думает и чувствует рабочий»24.
Старый революционер, газетчик, литературовед Михаил Степанович Ольминский писал: «Этот рассказ В.И. Ленина вводит нас в сокровенную лабораторию его мысли. Голова ищет "интеллигентским" путем, путем сложного теоретического анализа "простоты и ясности" в определении смысла сложного события, чтобы синтезировать результат анализа в лозунгах… И где другой теоретик-интеллигент легко запутается в неразрешимых противоречиях, там наш вождь выйдет из затруднений при помощи пролетарской классовой точки зрения; она стала второй природой "интеллигента" Ленина благодаря постоянному с его стороны пристальному вниманию к ходу пролетарской жизни…
Конечно, не фразой рабочего о хлебе был решен в данном случае вопрос о выборе лозунгов: они определились общим результатом теоретического анализа. Но эта фраза сыграла свою роль — приблизительно такую же, какую, по преданию, сыграло падение яблока с дерева в открытии Ньютоном закона всемирного тяготения. И кто сможет счесть все яблоки, которые падали перед глазами Ильича с великолепного и вечно плодоносного дерева пролетарской мысли, чтобы облегчить ему нахождение простого и ясного ответа на сложнейшие политические вопросы?»25
Вот и в разговорах о том, кто же будет управлять страной после победы революции, он в этой среде особых сомнений не встретил. Ясно, что не прежние начальники. Придется самим. И не надо этого бояться.
Но в другой среде с этим не соглашались. Разговоры в светских салонах о «взбесившейся черни» и «грядущем Хаме» дополнялись в прессе учеными статьями о «рабьем» массовом сознании россиян, цветными карикатурами, где интеллигентные служащие совали под нос придурковатым рабочим огромные гроссбухи с бухгалтерской отчетностью, в которой и сам черт сломал бы ноги. И всем становилось «ясно», что «этот» народ, в «этой» стране неспособен выразить не только потребности общественного развития, но и свои собственные интересы. Что это «быдло» может лишь разрушить и великую страну, и великую культуру. О том, что сами «власть имущие» уже не в силах были остановить распад государства и экономическую катастрофу — об этом, естественно, умалчивалось.