Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже на рассвете из других городов прибыла помощь — на вертолетах, грузовиках; никто из ученых так и не объяснил, не нашел причины столь странного движения земли; «сердце разбилось, — сказал один профессор своей жене, — будто у земли разбилось сердце, вот и все; но это ж не научно». Город раскололся на две неравные части: треть и две трети, причем обе части остались практически целыми, не считая улицы, рухнувшей в пропасть, и разбитых дорог; уже на этой неделе восстановили все городские сети: свет, газ, отопление, канализация, Интернет… Пропасть же оказалась невероятно глубокой, словно внизу была еще земля; камешек летел почти час до дна — а на дне текла по камням со слюдой и обломкам города речка, прозрачная, никогда не замерзавшая; речка пробилась где-то на третий день после катастрофы; по утрам от нее поднимался туман почти мистической силы, долгий, молчаливый, густой. Теперь это было два города: один большой, другой маленький; но они оба выжили, и люди выбрали тот, что больше. Те, кто уехал раньше, испугавшись снов, предчувствий, возвращались как ни в чем не бывало в свои брошенные квартиры в Большом городе, опять любили вещи: синие джинсовые диваны, торшеры вышитые, коллекцию черно-белых мультфильмов; а те, кто уехал из Маленького, возвращались, забирали свои вещи и уезжали в Большой; так Маленький город почти опустел. В нем оставались жить чудаки и одинокие; работала одна школа и несколько магазинчиков, очень милых, с настоящими каминами и креслами возле них; был свет, газ и телефон, одна газета — вечерняя; но почти не осталось транспорта; парк и клумбы разрослись, городок стал похож на одичавший сад. А с края пропасти можно было смотреть на Большой город — он становился все больше и больше, сиял ночью огнями; и нисколько не интересовался своей бывшей половиной.
Среди людей, переживших катастрофу и оставшихся жить в Маленьком городе, была семья Лавальер. Семья состояла из мамы и дочки: маму звали Сибилла, а дочку — Берилл. В то Рождество, когда случилось землетрясение, они были в церкви — не в Екатерине, а в часовне Святого Себастьяна на углу их улицы — очень красивой, крошечной, почти кукольной церквушке; стены разрешили разрисовать маленьким детям, на скамеечках лежали подушки, которые сшили приходские девочки, в том числе и Берилл, а на кухне у каждого прихожанина стояла своя кружка. Когда дрогнула земля, прихожане под предводительством священника, молодого золотоглазого отца Теодора, дружно вышли на улицу, крепко держа за руки детей, и ждали, чем закончится ночь: кто-то читал Розарий, кто-то рассказывал детям сказку; они все уцелели, и их улица тоже; и когда землетрясение закончилось, все вернулись назад в часовню, и отец Теодор дослужил рождественскую мессу, а потом все пили на кухне чай и обсуждали, что же это было, а дети во дворе часовни лепили снеговика. И никто не уехал, когда город стал Маленьким. Отец Теодор не потерял ни одного прихожанина. А семье Лавальер даже понравилось, что город стал Маленьким. Сибилла Лавальер была золотошвейкой — ремесло передавалось от матери к дочери уже пять веков; почти все дни напролет Сибилла сидела в широком низком кресле в большой, пустой и светлой комнате в три стрельчатых окна, почти круглой, — и вышивала: платья, покрывала, ризы; на одну вещь у нее уходило несколько месяцев, а то и лет; все заказы присылались и отсылались по почте, и оплата шла так же, потому что к Сибилле обращались из разных городов и стран; еще в одной комнате хранились ткани и золото; так что Сибилле все равно было, где жить — в большом или маленьком городе, — работала бы почта; а ходила женщина, кроме почты, только в магазины — за продуктами или книгами; в этом мире, кроме золота, книг и дочери, ее мало что интересовало. Берилл она очень любила; Берилл была странным ребенком — как раз для вышивания золотом: чудачкой, молчаливой, способной сидеть на одном месте часами и очень внимательной. Еще Берилл постоянно читала, это она унаследовала от мамы, и ходила босиком — даже зимой Сибилла не могла уговорить ее на обувь. «Мне не холодно», — твердила Берилл; «мой эльф, — называла ее Сибилла, — такая странная, будто родилась от луны».
Когда Берилл была маленькой, она четко решила, что влюблена в святого Себастьяна и больше ни в кого никогда. Она собирала изображения святого Себастьяна, работы разных художников, а кроме этого влюбленность ее ничем внешне не выражалась — она цвела внутри, как огромный вишневый сад, звучала как опера; она была всегда с Берилл; разговаривать с людьми Берилл казалось затруднительным: они интересовались чем-то внешним, а Берилл любила говорить с прошлым, с книгами, с деревьями, с вещами. Люди любили вещи как свои, а Берилл — словно вещи были людьми, иным, экзистенциальной сущностью. Когда люди стали бросать свои дома, она приходила в эти дома, бродила по ним, трогала все и слушала истории, сродни андерсеновскому «Старому дому»; но брала оттуда только книги, показавшиеся ей интересными. Ее комната была забита книгами — они лежали стопками, они заменяли ей мебель; иногда она помогала хозяину книжного магазинчика: принимать, раскладывать, вести бумаги; только разговаривать с посетителями она не могла, даже Сибилла не знала, почему Берилл так редко говорит — от застенчивости или равнодушия; многие в приходе считали Берилл немой и жалели: «такая красавица…» Хозяин магазинчика — Николя де Мондевиль, старенький, элегантный: шейные платки, пуловеры из тончайшей шерсти, изящный, как водяной паучок, бывший профессиональный танцор старинных танцев, сейчас он писал о них трактаты, — очень любил Берилл; своих детей у него не было, и он уже написал завещание в ее пользу; магазинчик был ему под стать: легкие низкие деревянные шкафчики, читающие статуэтки повсюду, кресла, обитые шелком, с изогнутыми ножками, — женский будуар эпохи рококо…
После раскола край пропасти стал популярным местом — его называли Край, будто земли, как у Терри Пратчетта; молодежь обожала сидеть на пледах и смотреть на Большой город, кидать камешки на дно пропасти; летом в воскресенье, после мессы, почти весь Маленький город собирался на Краю: люди загорали, устраивали пикники; Берилл же могла там жить — на Краю: сидеть, слушать тишину одного берега, шум второго, особенно летней ночью, когда над обоими городами плыла огромная луна. «Ма, я на Край, — говорила она Сибилле, пробиралась сквозь золотые складки — полотнище устилало весь пол, золотые крылья архангела Михаила, что-то для Ватикана, — ты не загрустишь? не забудешь пообедать?» «не забуду, не загрущу, ты же мне оставила «Клуб ракалий»? ох, осторожнее, не зацепи нитку», — целуясь на прощание. Сибилла не переживала за дочку: в городке все знали друг друга, жить здесь было безопасно. Иногда Берилл уходила на Край на весь день, брала еду с собой: бутерброды, яблоки, молоко; а еще плед и книгу, иногда даже две; лежала, читала, могла даже заснуть; оттого именно она первая увидела вторую катастрофу: как погас Большой город.
Берилл шестнадцать лет, в следующем году она окончит школу. А когда город раскололся, она была совсем маленькой — как ей казалось; она помнила, что читала «Ветер в ивах» и «Школу мудрых правителей», помнила, что в школе проходили дроби, которые она до сих пор не понимает, помнила дожди — у них с мамой пропала одна дорогая ткань, белая, атласная, прошитая серебром, от сырости, — и помнила снеговика, которого они, приходские дети, слепили на радостях от снега. Берилл была влюблена в трещину — потому что именно трещина позволила ей стать властелином города — его душой; за эти годы, пока она росла, взрослела, она исходила все улицы, все закоулки, излазила все брошенные дома и заросшее дикими розами и крапивой кладбище, узнала тысячи тайн и историй — город ей нравился, и она понравилась городу: такая маленькая, хрупкая, нежная, как лунный свет; город расщедрился и открылся ей; теперь она ничего не боялась: город и Трещина стали ее миром. С собой у нее были книги: Фридрих Шиллер, сборник пьес, и «Легенды о докторе Фаусте» — из личной библиотеки месье де Мондевиля, в потертых серо-зеленых переплетах; и плед в черно-белую клетку — она расстелила его на траве, несколько камешков скользнуло вниз, но звука падения она не услышала; как, впрочем, за все эти годы; на середине «Коварства и любви» она захотела есть: достала молоко, коробку с печеньем — овсяным, с корицей и шоколадом; поела, а потом заснула, крепко, будто дома на диване; замерзла во сне, потянула плед, завернулась в него, а проснулась от прикосновения росы к щеке. Открыла глаза — была ночь. Огромная, словно Колизей, луна плыла по облакам — исполинская ладья. Большой город сиял на противоположном берегу, как «Титаник», тишина такая — ни кузнечиков, ни птиц, — что слышно музыку и машины. Берилл оглянулась на свой город позади — он спал, горела только пара огоньков: у кого-то оранжевый ночник — ребенок боится спать в темноте, кто-то просто полуночничает, читает на кухне — мама, наверное, с чашкой чая, черного, с бергамотом, еле слышным, и ложкой малинового варенья — им всегда соседка давала осенью целый комплект солений-варений, она обожала их готовить, а девать некуда — дети все уехали в Большой город; Берилл вздохнула, обхватила себя всю руками, чтобы согреться; и вдруг Большой город погас — не один за другим кварталы, как в фильмах-катастрофах, а разом; девочка протерла глаза, чтобы проверить, но Большой город действительно погрузился целиком во мрак, точно утонул; и только луна сияла над ним, словно он уже умер давным-давно, а не только что, и здесь развалины, и трава повсюду, и маяк старый, на косе; и проснулись кузнечики и соловьи, все ожило, а город погас…