РОДИНА. Воспоминания - Сергей Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в Борисоглебске за это время вот что произошло. За домом установили наблюдение, поставили солдат. Как‑то вечером выходит наша Ольга Ивановна, а ее окликают:
— Сестрица, ты откуда?
Оборачивается — солдат.
— А из этого дома.
— Как?! Из этого дома? Да ведь этот дом самое гнездо. Мы его караулим.
Через день или два — арест Сладкопевцева. До того был схвачен Краснобаев; его схватили на вокзале в Грязях, когда он пил чай с нашей знакомой и бывшей соседкой Зоей Николаевной Измайловой. Обоих схватили и привезли в Борисоглебск. Измайлову отпустили, а Николая Кузьмича посадили. Кто проходил мимо острога, мог его видеть в окне третьего этажа, выходившем на площадь, а если не было его у окна, то всегда можно было видеть к решетке привязанный букетик: ему присылали, в воду поставить нельзя было — он пристраивал цветы к решетке. Но наступил день, когда на решетке уже не было цветов…
Итак, арест Сладкопевцева. Елена Николаевна была у них в гостях, когда нагрянули в автомобиле чекисты; она помнит картину маленьких детей, цеплявшихся за автомобиль, в котором увозили отца… Через два дня приходит в дом госпожа Сладкопевцева и сообщает, что заключенные слышали в открытую дверь, пока были на допросе, что Елене Николаевне произнесен смертный приговор. После этого под окнами дома каждую ночь сидели солдаты. Каждую ночь в обычный час, от двух до четырех, ожидалось прибытие автомобиля… Тем временем днем происходили обыски с обычными ругательствами и издевательствами. Товарищ председателя чеки, приехавший из Петербурга рабочий Артамонов пришел шарить в сундуках, комодах и шкапах. На коленях перед сундуками он выкидывал вещи: направо — что ему и его жене пойдет, налево — что его товарищам. Когда нес особо отложенные вещи для предъявления в чрезвычайную комиссию, тут, по рассказу Елены Николаевны, около ворот, выпала у него коробка, футляр; из нее вывалилась ложка, принадлежавшая моему деду декабристу, ложка, которою он в Сибири ел и которую я хранил, для которой сделал футляр с надписью… Елена Николаевна подобрала, но чекист эту ложку унес…
Так проходили тягостные дни и тягостные ночи. Автомобили проезжали мимо. Но каждую ночь, от двух до четырех, горело электричество, под окном звучали солдатские голоса, и на постели сидел и смотрел, как будто тоже чего‑то ждал, наш черный Таксик. Этот удивительный песик все треволнения проделал с обитательницами нашего дома. Он раз даже в чрезвычайке был, сопровождая свою хозяйку, и, придя в кабинет председателя, вскочил и сел на стул рядом с ним. Его взяли потом в Москву, но на станции Токаревке он вышел по своим надобностям и пропустил третий звонок. Он бежал за поездом…
Атмосфера сгущалась. Был вселен в дом приехавший из Петербурга член «экзекуционной комиссии», другими словами — главный палач. Он, подписывавший смертные приговоры, был вселен в мой дом. Мой письменный стол уже давно был украшением кабинета председателя чрезвычайной комиссии (это тот самый стол, помните? Иван Павлович, Иван Иваныч…). С каждым днем становилось хуже, с каждой ночью более жутко. Но надо думать, что в среде самих членов чрезвычайной комиссии было разногласие. Когда пришли предъявить приказ о выезде в Тамбов, что значило расстрел, Елена Николаевна наотрез отказалась. Тут произошел обмен мнений, в котором, к досаде некоторых членов чрезвычайки, но к большому удовлетворению моей измученной приятельницы, было выдано разрешение на выезд в Москву. С этой минуты в течение пяти дней, до самого отъезда, матросы, члены чрезвычайной комиссии, не покидали дома и отбирали имущество: одеяла, чулки, халаты, ложки, платья… Легче было бы перечислить то, что нашим дамам оставили, чем то, что отобрали: их отпустили нищими.
Все это я узнал уже после, когда сам приехал в Москву. Но узнал и другое еще — что этим мучения не кончились. По приезде на станцию Грязи вагон был окружен штыками, и наши три дамы — Елена Николаевна, ее дочь Ольга 14–ти лет и моя племянница — были высажены и уведены для допроса. Из Борисоглебска был донос, что везут военную переписку, пятьсот тысяч денег и на миллион бриллиантов! Для допроса выехала чрезвычайная комиссия из Воронежа. Каждую из трех женщин допрашивали отдельно под револьвером. Сундук был выпотрошен, содержание вывалено на пол теплушки, и этот остаток имущества был подвергнут осмотру. Через сутки наших путешественниц отправили «в распоряжение московской чрезвычайной комиссии».
После посещения Людвига я решил оставить Тамбов и тоже ехать в Москву. Я попросил от университета командировку, конечно, с тем, чтобы не возвращаться. Как долго длятся канцелярские мытарства в советской стране и сколько их надо пройти, это знают только те, кто испытали это счастье. В последнюю минуту, когда я уже держал в руках все необходимые для выезда документы, вдруг комиссар меня окликает: «Гражданин! А гражданин! Вы что же на обратный проезд бумагу не берете? Вон у того стола… А то ведь назад не попадете». Я выждал минуту, когда увидал, что он занялся с другим посетителем, и, вместо того чтобы идти к «тому столу», пошел к выходу
Разрушение
О жизни в советской России много писалось. «Три года», «Два года», «Четыре года»… Впрочем, нет, такого заглавия, как «Четыре года в советской России», я еще не встречал. Все, кто писали, выехали раньше, а те, что выехали в одно время со мной, не успели еще напечатать в то время, как я пишу эти строки.
Но мне кажется, что количество прожитых и пережитых там годов, очень важное для пережившего и пишущего, для читающего не может иметь большого значения: кто знает один год, тот знает и два и больше; и даже кто знает неделю, тот знает годы. Кто же теперь не знает — холод, голод, салазки, дрова, печурку, хождение по комиссариатским канцеляриям, разыскивание комнаты № 73, людей в папахах, говорящих о том, что вопрос надо рассматривать в такой‑то «плоскости», заполнение «анкет» о вашем отношении к советской власти, о том, когда кончили образование…
Кстати, на первый вопрос я неизменно писал: «никакое», а на второй: «век живу, век учусь». Кто не знает, что никогда нельзя было спокойно спать, никогда не было уверенности, что в два часа ночи или в четыре утра не будет звонка. О, этот звонок, длинный, долго не прекращающийся — пока не отопрут! И эти люди в папахах со штыками; и обшаривание ящиков, шкафов, сундуков; это грубое глумление, все на тоне: «Как бы не так. Знаем мы…»
Кто же не знает этих ужасных дней, когда с каждою зарей новые известия о выселениях, ограблениях, арестах, расстрелах. Входят к вам и падают в изнеможении на стул: жена, или дочь, или ребенок, или старуха — и непрекращающийся плач, потому что даже и обратиться не к кому: на всякий вопрос издевательство. Или ничего не говорят: «Неизвестно», «Приходите после», «Успеете еще узнать‑то». Или проходит элегантный в защитном цвете и «брюках галифе» чекист, проходит мимо молодой женщины в слезах и, расшаркиваясь, говорит: «Вот вы теперь интересная вдовица».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});