Автобиография: Моав – умывальная чаша моя - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Маннерс! Скажите «пардон».
– Нам этого не разрешают, матрона.
– Что еще за глупости!
Кульминация наступила во время одного из завтраков. И подстроил ее, естественно, я. Берчэлл сидел во главе нашего стола, миссис Амос проходила мимо.
– Брыыылх! – громко рыгнул я.
– Скажите «пардон», Фрай.
– Посмейте произнести это мерзостное слово, Фрай, и я засеку вас до полусмерти, – пригрозил Берчэлл, даже не подняв глаз от номера «Телеграф», – что произносилось, естественно, как «Теллиграфф».
– Прошу прощения, мистер Берчэлл?
– Вы можете просить чего хотите, женщина.
– Я всего лишь пытаюсь привить мальчикам приличные манеры, – сказала миссис Амос (если вы слушаете «Арчеров», представьте себе для должного эффекта голос Линды Шелл – это избавит меня от необходимости писать «я всего лишь пытаюсь привить» и так далее). – Сами знаете, «мужчину создают манеры».[260]
Берчэлл, как две капли воды походивший на актера 30 – 40-х годов Роланда Янга,[261] – те же усы, те же глаза, – отложил свой «Теллиграфф», смерил миссис Амос свирепым взглядом, а затем громовым голосом возвестил, обращаясь ко всей столовой:
– Если любого из вас, присутствующих здесь, попросят когда-нибудь произнести «пардон» или, да оградят нас Небеса, «прошу пардона», вам надлежит ответить идиотическому существу, от которого будет исходить эта просьба: «Мне не по силам пасть столь низко, мадам». Все поняли?
Мы ретиво закивали. Матрона, воскликнув: «Ну, знаете ли!» – выскочила из столовой, а мистер Берчэлл вновь углубился в изучение беговых новостей.
Назвать такого учителя вдохновляющим я не могу, однако что-то от него присутствовало в помешанном генерале, которого я сыграл в «Блэкаддере», – да и любой учитель, привлекавший наше внимание к богатству языка, пусть даже к самым нелепым, снобистским его элементам, всегда доставлял мне наслаждение.
В «Аппингеме» Стоукс привил мне любовь к Джонатану Свифту, Уильяму Моррису, Джорджу Оруэллу и двум великим викторианцам, Теннисону и Браунингу. Собственно, уже моя мама наделила меня огромным уважением к Браунингу. Подобно отцу и мне, она обладала необъятной памятью, которая особенно сильна была в том, что касалось людей и стихов. Когда я был маленьким, она читала мне Браунинга часами. Увы, никто не попытался внушить мне хотя бы малейшее почтение к романам Томаса Гарди и Д. Г. Лоренса, хотя поэзию обоих я обожал – первый представлялся мне непререкаемо великим, второй чарующим и порою очень смешным.
Ну так вот, хоть мне, как уже было сказано, и везло на хороших учителей – во всех школах, которые я осквернил своим присутствием, – никто из них с моими родителями не мог даже сравниться. Кто-то сказал однажды, что автобиография есть вид мести. Однако она может быть и видом благодарственного письма.
Я возвратился в «Аппингем» на летний триместр 1972 года, усовершенствовавшийся в том, что касается математики, воспламененный идеями и самой идеей идей, однако по-настоящему так и не обузданный. Разумеется, стыд и позор, испытанные мною, мальчиком, пойманным на воровстве, обуздали меня – отчасти, – однако мои однокашники, как и предсказывал Фроуди, оказались людьми безгранично великодушными, они относились к случившемуся с великим тактом, а ко мне как к жертве несчастной хвори – в точности так же, как граждане Едгина Сэмюэля Батлера[262] относились к своим преступникам. Пожалуй, эти месяцы стали для меня и временем наиболее быстрого физического развития – мне казалось, что я каждые две недели вырастаю на дюйм. Половое созревание шло, наверстывая упущенное, полным ходом. «Сыпь», как именовались у нас прыщи, меня, слава богу, обошла стороной, однако волосы мои обрели гладкий блеск, а глаза – странную подростковую яркость, прикрытую пеленою угрюмства. То были глаза, готовые глядеть, но не позволявшие в себя заглядывать.
Летний триместр был и триместром Мэтью – поскольку был триместром крикета. Лето – жаркое, липкое, чреватое астмой – я не любил никогда. При всей его внешней красе оно кусалось и жалило. Я боялся насекомых, ночных бабочек в особенности – жутких чешуйчатых мотыльков, которые влетали в открытые окна и порхали вокруг электрической лампочки, мешая мне читать. Я не мог ни отдохнуть, ни хотя бы расслабиться в комнате с мотыльками. Бабочки хороши днем, ночные же внушали мне отвращение и пугали.
Ради Мэтью я постарался освоить крикет. Просто для того, чтобы иметь возможность оказаться с ним на одной тренировочной площадке или поговорить о перспективах Брайана Клоуза[263] либо графства Гэмпшир – в том, что касается кубка «Жиллетт»,[264] – и о прочих крикетных премудростях.
Отделить Мэтью от крикета мне трудно, думаю, нынешняя моя страсть к этой игре во многом связана с ним. Я вот пишу это, а у меня понемногу складывается впечатление, что Австралия все же удержит на «Трент-Бридж»[265] свою «Урну с прахом»[266] (сегодня суббота, пятый день международных соревнований), и вы даже вообразить не можете, как дорого обходится мне воздержание от телевизора и радиоприемника – беспроводного приемника, прошу пардона у мистера Берчэлла.
Собственно, к этому лету относится только одна заслуживающая рассказа история, и это история состоявшегося наконец телесного контакта между мной и Мэтью. «Контакт» – слово, возможно, не самое верное: происшедшее не стало окончательным разрешением или закреплением наших с ним отношений, не стало неким их плодом или освящением. То было лишь быстрое и приятное сексуальное взаимодействие двух друзей (как оно представлялось Мэтью). Во всяком случае, я могу сказать, что наших отношений оно не разрушило и чувств моих к Мэтью не изменило. Оно их не укрепило, конечно, поскольку секс, как я уже говорил, никогда моей целью не был. Если подумать как следует, я не могу сказать, что у любви вообще есть какая-то цель, тем она и хороша. Секс может быть целью – в том смысле, что он дает тебе утешение, а иногда и ведет к продолжению рода, – а вот любовь, как, по словам Оскара, и любое искусство, совершенно бесполезна. Именно бесполезные вещи и делают жизнь достойным, но также и опасным препровождением времени: вино, любовь, искусство, красота. Без них жизнь безопасна, однако особой траты сил не заслуживает.
Все произошло после «сетки», как мы, крикетиры, называем тренировку. Мэтью попросил помочь ему поупражняться в бросках в сторону калитки. Он был превосходным отбивающим, однако намеревался стать и вбрасывающим тоже. И отбивал мяч, и вбрасывал он с левой руки, и теперь ему хотелось поупражняться в особом повороте запястья, научиться бросать крученый мяч – то, что называется «китайцем». Я ни в каком отношении хорошим бэтсменом не был и с кручеными мячами справляться не умел, более того, любой посланный издали и на какой бы то ни было скорости пробежки мяч я отбивал с трудом, однако просьба Мэтью меня обрадовала (собственно говоря, я провел всю вторую половину дня, болтая с игроками – в частности, с братом Мэтью, а иногда и с ним самим, – забавляя их и очаровывая, в надежде именно ее и услышать), и я постарался показать себя с самой лучшей стороны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});