Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затаив дыхание, он ждал, что ответит августа: весь этот поминальный праздник он устраивал, собственно, для того, чтобы сойтись поближе с телохранителями императора, не навлекая подозрений. От того, как поведут себя шесть тысяч пятьсот отборных солдат, находящихся под непосредственным командованием императора, зависело очень многое.
Императрица отвечала, что, как ей кажется, на этот раз она может дать такое разрешение за императора, – потому что попасть к нему на прием сейчас невозможно. Сегодня утром он не принял даже ее, когда она хотела лично уведомить его о своем выздоровлении.
– Уж не заболел ли повелитель? – насторожился Галерий.
– Ничего, это пройдет, – ответила императрица и перевела разговор на другое.
Императора подкосило отсутствие в течение шести недель каких-либо известий о сыне. Бион был обязан еженедельно сообщать императору о Квинтипоре, но молчал. В последнем письме он писал, что Венера повернула друг к другу сердца Квинтипора и Хормизды, и что смягчающий эдикт полностью оправдал возлагавшиеся на него надежды. Письмо это так осчастливило императора, что он довольно спокойно пережил следующую неделю, когда от Биона донесений не было. И даже на второй неделе он позволял жене успокаивать его тем, что корабль с корреспонденцией, по всей вероятности, где-нибудь задерживается из-за шторма. Но с той поры уже много кораблей прибыло из Рима – во всех гаванях их встречали императорские курьеры, чтобы ускорить продвижение срочной почты при помощи эстафеты, и оказалось, что никто из мореходов ни о каких морских бурях ничего не слышал. Прошла третья неделя; император каждый день отправлял в Рим приказы ускорить почту, написал Квинтипору и Биону, каждому отдельно, угрожая математику тюрьмой, рудниками и галерой. Дважды в день запрашивал у Тагеса предзнаменования, и верховный авгур докладывал ему, что знамения – самые благоприятные. Это немного утешало императора, но не могло окончательно успокоить, так же как предположение императрицы, что сын их, вместе с математиком, уже отправился из Рима в Никомидию. Император признавал правдоподобность такого предположения лишь в том смысле, что оно объясняет молчание обоих… Но с какой стати они отправились бы в путь, не испросив на это его позволения?
На четвертой неделе, когда прибыл Галерий, тревога императора достигла пределов безумия. Только приобретенная за долгую жизнь самодисциплина не позволяла ему сбежать вниз, на улицу, в самую гущу людей, и броситься в Пропонтиду[224], навстречу желанному кораблю. Он понимал, что если не хочет потерять все, то не должен показываться своим подданным в таком ужасном состоянии. И вот последовало строгое затворничество. Даже цирюльника не пускал он к себе, дозволив входить в свою опочивальню лишь одному старому евнуху, который стелил ему постель. Через него император объявил, чтобы никто не смел докучать ему государственными делами; этот же прислужник носил ему пищу, для которой не требовалось прегустатора, так как император все равно к ней не прикасался; тот же евнух приносил ему и римскую почту. Весь день Диоклетиан копался в ворохе писем, отыскивая почерк Биона или Квинтипора, а, не найдя, прочитывал все – в надежде, что если от них ничего нет, так, может, в других письмах о них встретится какое-нибудь упоминание. Один за другим проходили дни, казавшиеся ему годами, и минуты, казавшиеся днями, и постепенно лава безумного возбуждения подернулась пеплом подавленности и апатии.
Утром, как раз в день новендиалий, когда вся Никомидия, готовясь к пиршеству, оделась в праздничные одежды, император нашел в римской почте первое известие, снова взбудоражившее его. Это было донесение римского префекта о скандальной истории с Генесием, вызвавшей новую, еще более жестокую вспышку эпидемии безбожничества.
«С вечера апрельских календ[225] до сегодняшнего дня, то есть за четверо неполных суток, – писал префект, – двести сорок семь человек, согласно закону, добровольно явились на казнь в качестве христиан. К прискорбию, не все они – представители черни. Плебс, вообще, значительно поубавился в результате усердия, с каким власти, воодушевленные любовью к родине, исполняли благие и, бесспорно полезные карательные мероприятия. А теперь среди безбожников, приносимых законом в качестве умилостивительной жертвы оскорбленным богам, значительное количество представляют собой выходцы из высших, состоятельных слоев общества»…
Далее префект просил соизволения представить высшим инстанциям его собственный законопроект об усилении карательных мер. Он считает, что была допущена серьезная ошибка, когда, в духе древних законов, родственникам и даже посторонним разрешалось выкупать трупы казненных. Это привело к распространению нелепых слухов о необыкновенных свойствах останков казненных, что не только укрепило христиан в их упрямстве, но даже привлекло на их сторону большое число прежних поклонников древних богов. Префект полагал, что многих отпугнет от безбожия, если волочить трупы казненных железными крюками по самым грязным улицам Рима и сваливать их потом на эсквилинском падалище – в добычу плотоядным птицам и бездомным псам.
Чиновник, образованный и в литературном отношении, префект заканчивал свое представление единственной сохранившейся сентенцией покойного императора Вителлин[226], ловко изменив ее применительно к случаю: «Трупное зловонье врагов богам приятней благовонных курений».
– Боги, боги, боги… – бормотал себе под нос император. С какой-то особенной тоской в сердце подошел он к окну, откуда можно было видеть зеленую гладь Пропонтиды и большой плац, заполненный парадно одетыми юпитеридами.
Слишком велико было его внутреннее смятение, чтоб он мог услышать возню, поднявшуюся в прихожей. Он обернулся, только когда дверь шумно распахнулась и в комнату ворвался математик.
– Мой государь! – упал старик на колени – Мой государь!..
Больше он не мог выговорить ни слова. А император долго не мог ничего спросить. Нестриженый, небритый старик в помятой порфире и покрытый пылью лохматый человек со свинцово-серым лицом в потрепанной одежде уставились, не моргая, друг на друга.
– Где он?! Где?! – простонал, наконец, император.
– Не знаю, государь.
Император тоже упал на колени и схватил Биона за плечи:
– Отдай!.. Отдай мне сына!.. Ради всего святого!.. Или я убью тебя… на смертном одре твоей матери… где ты впервые его видел!
Но в голосе императора звучала только мольба, а не угроза. А в ответе математика – только отчаяние. Он рассказал, как они с Квинтипором были в последний раз в театре Помпея, как потом он, Бион, из самых лучших побуждений поехал с царевной в Астуру. Показал непонятные прощальные строки Квинтипора. Доложил, что перевернули весь Рим с окрестностями, но Квинтипора и след простыл.
– Я всю империю переверну вверх дном! – вскочил с колен император.
Бион, оставаясь на коленях, проговорил посиневшими губами:
– У меня, государь, возникла ужасная догадка.
Он сообщил, что на корабле «Кикн», на котором он плыл сюда из Рима, был старик еврей, – из тех несчастных, которых моряки берут с собой из милости, чтоб было над кем потешаться в пути. Лицо этого еврея показалось ему знакомым, но откуда – он так и не смог вспомнить, и хотя не раз смотрел его фокусы, к разговору не был расположен ни он сам, ни еврей. Здесь, в Никомидии, старик высадился с большим длинным ящиком. Математик спросил, что в нем. Тот ответил: гроб. «Ну, а в гробу?» – «Останки». – «Чьи?» – «Не знаю, – говорит. – Гранатовым Цветком звали».
– Гранатовый Цветок! – воскликнула императрица (она только что переступила порог: евнух прибежал к ней с жалобой, что Бион ворвался к императору). – Титанилла знала его!
– Да. Ведь еврей хотел доставить гроб именно нобилиссиме. – обернулся Бион к августе. – Но я притащил его сюда.
– Где же он? – спросили оба в один голос.
– В вестибюле.
Оба бросились к двери, но Бион, немного успокоившийся, остановил их. Он видел перед собой не императора с императрицей, а трепещущих от страха беспомощных стариков. Он попросил разрешения внести гроб.
Они на несколько минут остались вдвоем. Лишь на то время, пока две дрожащих старческих руки нашли друг друга и два смертельно бледных лица прижались друг к другу щекой. И властелин мира произнес слова, еще никем от него не слышанные:
– Приска, я так боюсь!
Старая женщина старалась успокоить его почти теми же словами, которые недавно говорили друг другу юноша и девушка посреди цветущего луга, в золотом сиянии лета:
– Пока мы держимся за руки, нам нечего бояться, Диокл.
Шесть слуг, тяжело дыша, поставили перед ними длинный сосновый ящик.
– Стамески и лом! Живо! – погнал их Бион. – А ты говори!
С последними словами он обратился к Бенони, заставив его стать на колени. Но император и императрица ничего не слышали и не видели. Припав к ящику, они ногтями старались отодрать крышку. Бион не думал, что совершает святотатство, трогая их за плечи.