Дорога долгая легка… (сборник) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Натольке не терпится выложить все, чем обогатило его нынче в артели общение с коллективом, завтра будет другое, завтра получка, и он придет в дугу пьяный.
– В городе новое кино. Историческое. «Бедная мать, обосранные дети».
Вот и все на сегодня. Завтра – пьянка… В один из этих пьяных дней получки будет драка, и он получит свои первые два года. Еще через пяток лет в том же Ольгове будет драка опять, и сердечник из санатория (Боже, как они пьют, эти сердечники, чудо еще, что им удается выжить до конца срока) откинет копыта, и тогда свалят все на пьяненького Натольку. Вся деревня убеждена, что убил не он, однако убийцы – люди изворотливые, сильные, один из них завмаг, так что Натольке не уйти от десятки, и сидеть ему, бедолаге, от звонка до звонка – избу снесли уже без него, и отец умер без него, и мать вышла замуж, и Манька померла тоже без него, покуда он обживал лагеря. Грубоватый и глуповатый балбес, Натолька, однако, не злой и веселый парень, может, Мое Почтеньице был такой в юности, впрочем, тогда небось отец с матерью дольше держали этих парней в узде.
Еще в ту ночь Зенковичу вспоминалась Галька. С того первого приезда, когда он исподтишка наблюдал с чердака за ней, шестнадцатилетней, а она, заправив в простенький белый бюстгальтер обширное, не по годам бабское хозяйство, косила возле избы на лугу, с той самой поры она часто являлась Зенковичу в его юношеских снах, хотя вряд ли подозревала об этом и вряд ли вспоминала его вообще. Она казалась ему самой прекрасной девушкой в деревне (и не только в деревне), самой желанной и отчего-то самой доступной: Бог его знает отчего, может, из-за этого вот самого бюстгальтера и бюста, он ведь и понятия не имел, как к ней подступиться. (Городские его подружки были, вероятно, доступнее, но он ведь и с ними ничего не умел сделать в затянувшуюся пору своего нескромного целомудрия.) Галька ему казалась столь же прекрасной, как полногрудая звезда тех времен актриса Ларионова, как потом загадочная Таня Самойлова, а позднее Клавдия Кардинале. Налицо было драгоценное преувеличение, переоценка объекта, что, по мнению знатоков, и является предпосылкой любви. «Может, это и была любовь, – думал сейчас в непроглядной деревенской ночи стареющий Зенкович. – Отчего было не попробовать жениться на ней тогда? Она бы реализовала твою мечту о детях – наплодила б тебе полный дом. Она бы тебя обстирывала, кормила, помогала твоей матери. Ну да, она научилась бы полсотне не нужных ей полуинтеллигентных слов, она ругала бы тебя время от времени визгливым голосом, заимела бы кучу претензий, частично основанных на подлинных твоих просчетах, отчасти имеющих назначением компенсировать ночной дефицит, который возник бы с неизбежностью… И разве не получил ты позднее того же в браке с интеллигенткой, того же визга, тех же неуместных пятидесяти слов, тех же претензий, зато без детей, без стирки, без обеда, без помощи, без нежности и даже без благодарности…»
У Гальки была маленькая отдельная комнатка под крышей: лесенка вела в нее из просторного коридора, называемого здесь «мостом». Там было чистенько и пусто, ничего, кроме сундука в углу и огромной кровати; пахло деревом и сеном, и свет под утро едва сочился в маленькое окошко, освещая связку лука и серп на стене, Боже, как здесь было хорошо… А может, просто он был очень молод тогда и все ему было хорошо и внове…
Наверное, потом уже никогда ему не было так хорошо, как в те времена, точнее даже, в то самое первое лето – трагедия этих выморочных мест не омрачала безмятежности жаркого лета: веселый пузатый хозяин Мое Почтеньице, смешливая, добродушная тетя Настя, нежно-снисходительная золотозубая Манька, дружелюбный балбес Натолька, Тоня, по-заговорщицки услужливая, ведь она была теперь городская, ее муж Николай, подобострастный и преданный (он работал у отца). С Николая и началась разруха. Шел сорок восьмой, война кончилась, алтарь божества дымился и пустовал, нужны были новые жертвы – группы антипартийных театральных критиков, интеллигентов, космополитов, недозрелых сионистов, а все же и их казалось маловато, нужна была масса, и решено было, вероятно, по новой загрести тех, которые недосидели до точки, до деревянного бушлата, а теперь уже отошли, оклемались. Тогда и посадили Николая. Оказалось, что он еще до войны был взят за драку. Дралась целая куча пацанов, а когда кучу разгребли, оказалось, что это не просто подралась ремеслуха после танцев, а там, среди них – три комсомольца, стало быть, имело место избиение комсомольцев, на этом уже можно было план выполнить по вредителям. Николай получил тогда немного, трояк, зато теперь кстати обнаружилось, что он политический, так что ему еще сунули четвертак, целых двадцать пять лет за то же избиение, и он уехал на восток за казенный счет, оставив Тоню на сносях. С этого пошло разорение архиповского дома: Николай, Натолька, Манька, Мое Почтеньице… Говорят, Николай недавно вернулся, сделал еще ребенка, живет где-то на сто первом километре. Может, и Натолька вернулся, а только нет больше Архиповых в моей деревне… Но деревня стоит. И опять – моя. В ней девочка Зина с ребеночком, чей-то милый последыш, хорошо хоть она не прибегла ни к мылу, ни к врачам, не было бы сейчас ребенка, не было бы здесь девочки Зины, работала бы где-нибудь в городе, в столовой или на стройке, «дружила» на койках общежития с волосатыми сверстниками под звон гитары, под гул транзистора и милицейские крики дежурной…
Утром он обнаружил с раздражением, что ему не хочется видеть ее сейчас, и он ушел задами в поле, в направлении соседней деревушки. Дорогой он размышлял, что же это, отчего ушел: боится ли он испортить то, что было, или боится разочарования. А может, он цепляется за последние часы свободы, пока еще не втянулся в эту историю, пока остается такой же неприкаянный, свободный, ничей. Дорога вела в деревушку, которую он, вероятно, знал, но давно забыл, так что это было уже настоящее путешествие – незнакомый кусок дороги, пяток старых домов, магазин, а может, даже попадется усадьба, впрочем, вряд ли: он знал здесь все усадьбы – и апраксинскую, и олсуфьевскую, и Оболенских… А все же вдруг попадутся остатки парка или остатки погоста – совсем здорово… А может, какая ни то встреча, случайный, дорожный разговор – с молоденькой девчонкой, с пацаном-школьником, а еще лучше с говоруньей-бабкой… Путешествие. Еще в тот, самый первый, приезд Зенкович отправился как-то на рассвете в свое первое пешее путешествие по России – через Вороново и Волдынское в Дмитров. Вернулся он измученный, открыв для себя одну из самых больших радостей жизни и один из самых ее волшебных обманов – путешествие. Ему и сейчас часто удавалось отогнать гнусную, предательскую мысль о том, что сколько броди – везде одно и то же, что различия ничтожны, а уж люди вовсе одни и те же… Мысль эта была безнадежной, она отнимала у жизни последнюю прелесть, парализовывала воображение. Он гнал эту мысль, и натура его по-прежнему откликалась на дорогу, хотя без прежней экзальтации восторга.
Ему повезло и сегодня. Впрочем, ему не могло не повезти – это было беспроигрышное мероприятие; не одно, так другое. В Торопове он наткнулся на следы заброшенного барского дома: сиреневая куртина, остатки липовой аллеи, каменная конюшня. И старик ему дорогой попался забавный. В воспоминаниях старика прошлое представало устроенным и великолепным: иначе не могло быть, потому что старику в ту пору было двадцать пять и у него ничего не болело по утрам. Служил он тогда стрелком охраны на строительстве канала Москва – Волга. Зенкович выяснил, что хозяйство на канале было богатейшее, снабжение дай Бог какое. (По тем временам? – По всем временам.) А уж весело было, и клуб, и артисты приезжали, и зеки самодеятельные, и девки в зоне, разные. Тогда чего ж было не жить? Барский дом здесь действительно стоял в проклятое доканальское время, дом был замечательный, но в двадцать третьем или двадцать пятом году порушили его мужики, сожгли, а потом развалили. (Почему? – Понятно почему, народ был обозливши на старую власть: в этом доме, говорят, дедов и отцов наших пороли, соберемся и к чертовой матери спалим, а еще такое было дело, что инвалидный дом новая власть тут хотела устроить, дак мужики и говорят: инвалидов этих кормить заставят, а кто будет кормить, мы, известное дело, нам же самим жрать нечего, давай дом палить.)
– Ясно, – сказал Зенкович. – Все правильно.
Но дедова мысль уже потекла в другом направлении.
– Опять же мы, может, его напрасно пожгли, – сказал он. – Потому что в ем можно было клуб открыть. Или, к примеру, столярную мастерскую. Или для ребятишек, например, учреждение.
– Библиотека была? – с тоскою спросил Зенкович.
– А как же. Это я хорошо помню. Потому что я сам с этими книгами натерпелся. Звонок был в контору из волости, чтоб, значит, срочно выделить две подводы и все барские книги свезти в город. Я как раз подвернулся, меня и выделили. Накидали книг, сколько вошло, повезли. Погода весной холодная была, слякотная, а книг етих с верхом, так что кой-чего дорогой растеряли, так ведь они небось и не все нужные…