Пути в незнаемое. Сборник двадцатый - Юрий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразмыслив, поискав, утверждаем: молодость бабушки Анны Федотовны заставляла шестьдесят лет спустя вспоминать хорошо, «наизусть» известные русскому образованному читателю строки из «Писем русского путешественника» — одной из самых популярных, «хрестоматийных» книг.
В главе, сопровождаемой авторской датой «Париж… апреля 1790», Карамзин писал: «Аббат Н* ‹…› признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Людовика XIV веселились ‹…› Жан Ла (или Лас), — продолжал мой аббат, — Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство, и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковых ассигнаций, и домы, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились, Жан Ла бежал в Италию, но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство нравиться ‹…› Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели, — и я не знаю, к чему бы мы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции».
Карамзинские и пушкинские страницы сопоставляются очень любопытно.
Внешне легкая, шутливая ситуация (скука — революция) применена Карамзиным к очень серьезным, кровавым обстоятельствам: ведь «Письма русского путешественника», посвященные сравнительно умеренному периоду французской революции (1790 год, еще не 93-й!), публиковались уже после якобинской диктатуры и термидора; по версии «аббата Н*», предыстория краха старого режима во Франции, между прочим, связана с тем, что французы «разучились веселиться», стали «торгашами и ростовщиками», предались «страшной игре»[7]. Сегодняшний строгий исследователь сказал бы, что аббат («устами Карамзина») с печалью констатировал «глубочайший кризис феодальных устоев во Франции, неизбежное приближение иного, буржуазного мира».
Конечно, согласимся мы, — это прогресс, но неминуемо связанный с жертвами, утратами…
В «Пиковой даме» молодая графиня (будущая бабушка) как будто сходит с карамзинских страниц, где в предреволюционном Париже «молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство нравиться».
«Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого. Он ее боялся как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счеты, доказал ей, что в полгода она издержала полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.
На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни она дошла с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу рознь и что есть разница между принцем и каретником. Куда! Дедушка бунтовал».
Бабушка, прожившая в Париже за полгода полмиллиона, и «бунтующий дедушка» — это как бы легкая пародия на бунт, который зреет в это время в России и вскоре дойдет до саратовских имений графа и графини. Бабушка снисходительно объясняет дедушке, что есть «разница между принцем и каретником», — но ведь все знают, что лет через двадцать каретники возьмутся за принцев. Партнер бабушки по картам герцог Орлеанский не доживет нескольких лет до падения Бастилии, но его сын Филипп вступит в якобинский клуб, будет именоваться «гражданин Эгалите», проголосует за смертную казнь своего близкого родственника Людовика XVI и потом сам сложит голову на эшафоте; внук же бабушкиного партнера и сын гражданина Эгалите за три года до написания «Пиковой дамы» взойдет на французский престол под именем короля Луи-Филиппа (чтобы в 1848-м быть свергнутым очередной революцией).
Сегодня эти сопоставления далеко не очевидны; в пушкинскую пору — едва ли не тривиальны…
Итак, поэт размышляет и сопоставляет: что безвозвратно утрачено вместе с XVIII столетием, что несет новейшее время, новейшие гадательные книги?
В сцене, где Германн идет в спальню престарелой графини, его снова окружают «призраки» 1770-х годов: Монгольфьеров шар, Месмеров магнетизм, мебель, которая стоит около стен «в печальной симметрии», портреты старинных мастеров, фарфоровые пастушки, старые часы… Обрисовав в предшествующих главах отвратительный образ дряхлой, равнодушной графини и как будто грустно посмеявшись над ее временем, Пушкин затем постепенно «ведет партию» против Германна и отчасти за графиню. На стене незваный гость видит портрет румяного и полного мужчины в мундире со звездой и «молодую красавицу с орлиным носом, зачесанными висками и с розою в пудреных волосах». Очевидно, это молодая графиня и ее муж. Германн, требующий секрета трех карт, все больше утрачивает человеческое; Пушкин пишет, что он «окаменел». Между тем в лице графини — «живое чувство». Она вызывает все большее сострадание; Германн убивает ее из корысти, в то время как некогда она щедро открыла свой секрет, по-видимому повинуясь живому чувству…
Что же, Пушкин вздыхает, жалеет невозвратимую старину?
Да, да… и конечно же нет! Разумеется, он мыслит исторически, понимает безвозвратность прошедшего. Если он сожалеет о старинном рыцарстве, чести, некоторых сторонах прежнего просвещения, то хорошо помнит, какой ценой все это достигалось и какая «пугачевщина», какие «гильотины» явились возмездием за всю эту роскошь…
Но что же несет новый, торопливый, суетящийся мир «прихода и расхода»?
Вопрос важнейший.
Только что мы отыскали в тетради столкновение родственных образов — «ветер выл…». Но ведь за три года до «Пиковой дамы» важнейшие ее идеи были уже «отрепетированы» в другом сочинении, поэтическом, создавая которое Пушкин, наверное, не подозревал, что и «отсюда» уже зарождается будущая повесть!
О, эта «психология творчества»!
Князь Юсупов, герой стихотворения «К вельможе», в юности видит те же салоны и балы, что графиня Томская (и карамзинский Аббат Н*):
………увидел ты Версаль.Пророческих очей не простирая вдаль,Там ликовало все. Армида молодая,К веселью, роскоши знак первый подавая,Не ведая, чему судьбой обречена,Резвилась, ветреным двором окружена.
Не ведая, как не ведала и «бабушка», резвятся, шумно забавляются. Но Пушкин уже ведает…
Затем Вельможа — свидетель великих событий, переменивших историю Европы:
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,Падение всего, союз ума и фурий,Свободой грозною воздвигнутый закон,Под гильотиною Версаль и ТрианонИ мрачным ужасом смененные забавы…
У Карамзина: «…если бы вдруг не грянул над ними гром революции». Пушкин далек от того, чтобы подвести итог, определить окончательный смысл всех этих событий. Ему ясно, что «преобразился мир при громах новой славы», но это преображение породило новый человеческий тип, к которому относится и Германн.
Стендаль, между прочим, писал о дворе Наполеона I: «Празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлечься. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью; одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех».
К этому же спешащему, нервному типу относится и Германн, о котором нельзя было даже сказать — «разучился веселиться», ибо, кажется, никогда этого не умел…
Свидетелями быв вчерашнего паденья,Едва опомнились младые поколенья.Жестоких опытов сбирая поздний плод,Они торопятся с расходом свесть приход.Им некогда шутить, обедать у Темиры.Иль спорить о стихах…
В мире Германна все меньше шутят, все больше «сводят с приходом расход»; скучная, жадная, «страшная» (карамзинское слово) карточная игра, и рядом — предчувствие: неясное, неявное, но зловещее, как в «Медном всаднике»; предчувствие грядущего взрыва не слабее французского; взрыва, что похоронит уже и эту торопливую цивилизацию, как прежний похоронил «Версаль и Трианон», но еще неизвестно, скоро ли новый катаклизм; а пока что Германны приближаются, наступают…