Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Пьер не скрывал уже своего знания французского языка, разочаровал его. Он сказал ему, что он был русский, что выстреливший в него был пьяный сумашедший. Французский офицер остановил сбежавшихся на выстрел двух солдат, пришедших с ним, и, взяв Пьера под руку, продолжая нежно благодарить его за спасение жизни, пошел с ним в комнату.
Испуганные женщины между тем, отняв уже безвредный мушкетон у Суворова, таща его за руки и колотя его в спину, втащили за перегородку.
Французский офицер назвал свой чин, имя и фамилию. Он был офицер 6-го гусарского полка и состоял ординарцем при итальянском короле. Его звали Эмиль Пончини.
— Qui que vous soyez, vous comprenez que je me sens lié à vous par des liens indissalubles. Disposez de moi,[2458] — говорил он,[2459] своими прекрасными, меланхолическими глазами глядя[2460] в лицо Пьера.
Офицер попросил поесть. Пьер предложил ему чаю с молоком (у них на дворе была корова), и за чаем они разговорились. Пончини не мог понять того, что Москва пуста, что было вне всех предположений и всех правил. Он, очевидно, выражая взгляд всей армии и штабов, находился в недоумении человека, выступившего по всем правилам на дуэль на шпагах, ставшего в правильную позицию en garde[2461] с поднятой левой рукой и с положением шпаги en tiers,[2462] ожидая своего противника в том же положении и не находя ничего правильного в действиях противника. Попробовал дать положение шпаги кварты, секунды, даже квинты — всё нет шпаги противника, а противник стоит согнувшись, как-то боком, с чем-то страшным (чего нельзя видеть) в руках, с дубиной или с огромным камнем.
Пончини недоумевающе спрашивал Пьера, что такое значило это положение Москвы, к чему подвести это: сдана ли Москва? В этом случае отчего же не было депутации от жителей, іmplorant la clémence des vainqueurs?[2463] С бою ли отдана она? Тогда отчего не дрались в улицах? Разрушена ли она, как в Скифской войне и как было с другими городами? Тогда отчего же она осталась со всеми богатствами? Это было против всех правил, против всех преданий истории.
Пьер ничего не мог отвечать ему на это, он еще сам не понимал, что такое значила эта Москва в это после обеда 2-го сентября. Он,[2464] не глядя на собеседника, сказал только,[2465] что Москва не[2466] сдана[2467] и никогда не будет сдана. И лицо его поразило своей мрачностью итальянского офицера в то время, как он говорил это.
— Вы — великая нация, — сказал Пончини. — Я часто думал и говорил это. — Et savez vous, mon cher, je suis franç avec vous, je me suis pris un million de fois pendant cette campagne à envier votre sort à vous, d’appartenir à une grande nation. Je suis Italien, nous n’avons que le passé. Le présent c’est le despotisme d’un homme, l’avenir c’est le neant.[2468]
— Но прошедшее ваше есть и настоящее, — сказал Пьер,[2469] чувствуя деликатность Пончини, переменившего разговор. — Ваше прошедшее есть искусство, наука, поэзия, которая живит всех нас. Вы теперь завидуете нам, а я сколько раз завидовал вам, у кого были Рафаэли, Кореджи, Коперники, Данты, Тассы.
Пьер невольно после дней, проведенных с Аксиньей Ларивоновной и Суворовым, испытывал наслаждение говорить о тех интересах науки и искусства, мир которых был чужд для его теперешних товарищей жизни. Может быть, его и радовало бессознательно то, что он, говоря об этом, удивлял своими знаниями Пончини.
Пончини молча смотрел своими меланхолическими глазами на Пьера, и рот его нежно улыбался. Он ударил своей маленькой рукой по столу.
— Mais qui êtes-vous donc, vous pour connaître les arts et les sciences?
— Moi?[2470] — сказал Пьер, недоумевая, как ответить ему, когда вдруг послышались пьяные крики двух французских солдат, приведших лошадей и повозку Пончини, и других, тоже чуждых голосов. Угрожающие крики всё усиливались. Пьер и Пончини встали и вышли на крыльцо.
У ворот стояла толпа драгун, и несколько из них ругались по-немецки с французскими солдатами, как Пьер тотчас понял из их немецкого говора, за то, что эти Вюртембергские драгуны хотели стать на том же дворе и французы не пускали их. Они не понимали друг друга. Пончини, не знавший по-немецки, по-французски кричал им, доказывая, кто он, но драгуны не слушали его и лезли на двор. Один толкнул француза. Француз схватился за пистолет, и произошла бы драка, ежели бы Пьер, выступив вперед, не объяснил по-немецки, кто был Пончини. Услыхав, что он был ординарец Итальянского короля, немцы притихли и унтер-офицер велел им остановиться.
— Das sollten sie ja voraus sagen,[2471] — сказал он.
— Mais qui diable êtes vous donc?[2472] — сказал Пончини, ласково улыбаясь Пьеру, когда они вернулись к самовару.
— Qui diable êtes vous pour connaître le Dante et le Tasse et de parler toutes les langues? Je vois un hasard providentiel des vous avoir rancontré. Attandez,[2473] — и он, взяв руку Пьера, сделал ему знак третьей степени масонского чина. Пьер, улыбаясь, ответил ему.
— Qui je suis?[2474] — сказал он. — Я вам скажу это. Я знаю вас и не буду просить тайны; я знаю, вы сохраните ее. Фамилия моя вам всё равно, но я — один из богатейших людей России. Я[2475] — русский граф, у меня два огромных дома в Москве, но я остался здесь для того, чтобы видеть погибель французской армии, в которую я верю, и остался не в своем доме и не под своим именем.
— И вы верите в погибель французов?
— Да.
— Ну, не будем говорить про это, спаситель мой. Оставим вражду, мы — два человека, далекие, чуждые друг другу по всему, кроме сердца, которое говорит мне, что вы — брат мой, и будем братьями.
— И будем братьями, — повторил Пьер.
Они, радостно улыбаясь, смотрели друг на друга.
— Oh, la terrible chose que la guerre,[2476] — сказал Пончини. — Qui m’aurait dit à moi que je serais soldat, moi qui n’aime que l’art, la poésie et selle qui...[2477] Вы женаты?
— Да, я был женат, — отвечал Пьер и вдруг в первый раз, глядя на эти влюбленные глаза Пончини, вспомнил вместе два обстоятельства и невольно сделал из них вывод. Он вспомнил[2478] просьбу о разводе жены, свою свободу и[2479] последнее вчерашнее свидание с Наташей со всей прелестью ее радости, ласки и оживления. «Да, это могло бы быть», думал он. Пончини, опершись на руку на стол, сидел против Пьера и рассказывал ему всю судьбу свою, как рассказывал бы он человеку с луны. Он рассказывал свои отношения с отцом, которого он не любил, и свою любовь.
В середине рассказа он сказал звучным, прекрасным голосом стих Данта, и Пьер, знавший их наизусть, докончил их.
— Вы любите эту строфу, вы прочувствовали тоже... И что я говорю про себя только, скажите и вы мне свою историю. Историю своей любви, потому что только и есть любовь в жизни.
Аксинья Ларивоновна, радовавшаяся на смирность своего постояльца француза и дружбу, которая была между ним и Пьером, собрав чай, принесла им ужинать и вина, которое унесла из дома Пьера.
— Мне рассказать свою жизнь? — сказал Пьер, — и свою любовь?[2480] Вы знаете, что я никому никогда не рассказывал своей жизни, себе даже не рассказывал. Мне всё это казалось так просто. А для вас — это другое дело. — И Пьер стал рассказывать, в коротких чертах сосредоточивая свою жизнь и, по мере того, как он рассказывал, сам удивляясь тому, как просто и понятно становилось для него в первый раз значение его жизни. Он рассказал про свое воспитание в Швейцарии, про восторг, который он имел к Наполеону, про идеи, которые наполняли его душу, и про то, что он нашел в России, про свое фальшивое положение, про своего отца, про историю Аксюши.
— Et c’était là votre premiere amour,[2481] — сказал Пончини, глядя на Аксинью Ларивоновну, подававшую жареную курицу. Потом Пьер рассказал про случайную встречу, как с ребенком, с ней (с Наташей) и про то чувство, которое сказало ему, что она должна иметь влияние на его жизнь. Потом он рассказывал про всё то унижение и несчастие, в которое ввергло его богатство, как он, как потерянный, бродил в этом тумане, окружившем его тотчас же, как он в этом тумане набрел на женщину,[2482] на Элен, и она не была дурная женщина, я больше виноват перед нею, чем она передо мной. Она могла бы быть хорошей женщиной. Я набрел на нее в тумане богатства и принял за любовь другое чувство и, не любя, женился на ней.
— Все прекрасные вещи и мысли (как масонство), которые представлялись мне в это время, были затемняемы туманом богатства, и я не жил. Одно только было мне памятно. У меня был друг, и его нет теперь; это была редкая, высокая и гордая душа. Я встретился с нею и в то же время встретился он. Я сводил их, но в душе мне говорило что-то, что они сотворены друг для друга, потом, потом...
— Она сделалась сумашедшая, и он ее бросил. И надо было судьбе сделать то, чтобы я играл роль в этом. И я застал ее в слезах и горе, и я сказал то, что не должен был говорить. И с той минуты, я знаю, она дружбой полюбила меня. Но у меня в душе была не дружба, я испугался себя и сказал, что не буду видеть ее. И верите ли вы? Вчера, когда я был в этом платье, когда я меньше всего думал о ней, когда я знал, что она свободна (потому что ее бывший жених убит) — ужасно думать об этом, но я говорю это только вам, как своей совести, — и когда я был свободен, надо было, чтобы я в толпе уезжающих встретил ее, чтобы она узнала меня и сказала мне...