Три Дюма - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – ответил он, – я проделываю это только с новичками. Кроме того, ты поступила бы лучше, взявшись за драму. В романах приходится делать отступления, это необходимо, но очень скучно… Гораздо легче сочинять для театра… Не надо рисовать пейзажи и портреты, не надо описывать наряды… Для этого существуют декораторы…
Тут же он предложил записать ее в качестве стажера в Ассоциацию драматических писателей, он даже согласился сам представить ее. Это было с его стороны большой любезностью: он терпеть не мог выезжать с официальными визитами и повязывать шею широким галстуком из черного шелка. Спускаясь вместе с ним по Амстердамской улице (Дюма нанял там небольшой особняк, который существует по сей день под N77), Селеста отметила, что многие прохожие узнают седую курчавую гриву и почтительно приветствуют папашу Дюма.
– Как все эти люди рады вас видеть! – сказала она.
– Они приветствуют меня, – галантно ответил Дюма, – но восхищаются тобою.
На углу улицы Сен-Лазар он хотел нанять фиакр. Кучер оглядел пузатого великана, мысленно прикинул его вес и отказался «погрузить», опасаясь сломать рессоры своей колымаги. В это время мимо проходил один из друзей Дюма; он остановился и воскликнул:
– О, это вы, Дюма! А я как раз шел к вам!
Услыхав знаменитое имя, кучер просиял.
– А! Вы господин Дюма? Господин Александр Дюма? Садитесь! Я отвезу вас, куда вы пожелаете.
Селеста Могадор подметила, что великий человек не безразличен к таким маленьким изъявлениям народной любви. Они его глубоко трогали и заглушали его внутреннюю тревогу. Светское общество Второй империи относилось к нему не столь благосклонно, как общество времен Луи-Филиппа. Принцесса Матильда заявляла теперь, «что он стал совершенно невыносим, что она всегда приглашала его к себе только как шута». Герцог Орлеанский и герцог Монпансье были более деликатны в своих речах и чувствах.
Глава шестая
ОТЕЦ СВОЕГО ОТЦА
Я знаю драматурга, чьи недостатки и
достоинства почти в точности повторяет
Дюма-сын, – это Дюма-отец.
Леон БлюмК 1859 году оба Дюма – отец и сын – были одинаково знамениты. Они походили друг на друга чертами лица, шириной плеч, тщеславием. Но во всем остальном они были очень несхожи и подчас даже осуждали друг друга. «Я черпаю свои сюжеты в мечтах, – говорил Дюма-отец, – а мой сын находит их в действительности. Я работаю с закрытыми глазами – он с открытыми. Я рисую – он фотографирует. – И он прибавлял: – Александр не сочиняет свои пьесы, а разыгрывает их словно по нотам: перед глазами у него сплошные нотные линейки». Отец создал великолепные образы Вершителей Правосудия, но его совсем не трогало то, что сам он отнюдь не праведник; сын даже в жизни играл роль великодушного Атоса.
Они нередко ссорились. Сын упрекал отца, что тот плохо воспитал его: «Само собой разумеется, я делал то же, что на моих глазах делал ты; я жил так, как ты научил меня жить». Он порицал отца – человека более чем зрелого – за долги и бесчисленные любовные связи. Иногда Александр Второй адресовал Александру Первому поистине отцовские упреки. В таких случаях седеющий старый сатир сокрушенно опускал голову, а вечером отец являлся к сыну с дарами – с роскошными яблоками, подобно тому, как некогда явился с дыней к Катрине Лабе, чтобы вымолить у нее прощение.
Дюма-сын черпал в своих отношениях с Дюма-отцом сюжеты для пьес. Пьесы «Внебрачный сын» (1858 г.) и «Блудный отец» (1859 г.) автобиографичны в той мере, в какой это возможно для произведения искусства, то есть со значительными отклонениями. Дюма-отец аплодировал. Он знал, что сын любит его. Да сын и сам говорил об этом: «Ты стал Дюма-отцом для людей почтительных, папашей Дюма – для наглецов, и среди всевозможных выкриков ты порою мог расслышать слова: „Право же, сын куда талантливей, чем он сам“. Как должен был ты смеяться!
Однако нет! Ты был горд, ты был счастлив, как всякий отец; ты хотел только одного – верить в то, что тебе говорили, и, быть может, верил. Дорогой великий человек, наивный и добрый, ты поделился со мной своей славой, так же как делился деньгами, когда я был юн и ленив. Я счастлив, что, наконец, мне представился случай публично склониться перед тобой, воздать тебе почести на виду у всех и со всей сыновней любовью прижать тебя к груди перед лицом будущего…»
Забыв всю свою злость и все обиды, Дюма-сын видел в отце своего лучшего друга, своего учителя и даже ученика. Ибо старый писатель, живое чудо, переживал обновление. Подобно тому как сын глубоко изучил структуру отцовских драм, так и отец под влиянием сына все больше склонялся к реализму. Он отказался от своих королей и герцогинь ради буржуа и маленьких людей. «Мраморных дел мастер» – пьеса бытовая и простая; «Граф Германн» – это «Монте-Кристо» без мести, без тирад. У отца и сына была «семейная жилка», на которой держались их драмы и комедии. Оба – а в особенности сын – считали также, что писатель может и должен защищать определенные тезисы. Как раз это и возмущало Гюстава Флобера: «Заметьте, люди делают вид, будто путают меня с молодым Алексом. Моя „Бовари“ стала „Дамой с камелиями“. Вот те на!..» Гюго после смерти Дюма-отца сравнивал двух Дюма: «Отец был гений, – сказал он, – и у него было даже больше гениальности, чем таланта. В его воображении рождалось множество событий, которые он вперемешку бросал в печь. Что выходило оттуда – бронза или золото? Он никогда не задавался этим вопросом. Пыл его тропической натуры не остывал оттого, что он расточал его на свои удивительные произведения; он испытывал потребность любить, отдавать себя, и успех его друзей был его успехом». «А Дюма-сын?» – спросили Гюго. «Тот совсем другой… Отец и сын находятся на разных полюсах. Дюма-сын – это талант, у него столько таланта, сколько его может быть у человека, но ничего, кроме таланта».
Такие же чувства примерно в 1859 году выразила графиня Даш. Вот что она сказала про Дюма-отца:
«На Дюма можно досадовать только издали. Являешься к нему в праведном гневе, в настроении самом враждебном; но, увидев его добрую и умную улыбку, его сверкающие глаза, его дружелюбно протянутую руку, сразу забываешь свои обиды; через некоторое время спохватываешься, что их надо высказать; стараешься не поддаваться его обаянию, почти что боишься его – до такой степени оно смахивает на тиранию. Идешь на компромисс с собой – решаешь выложить ему все, как только он кончит рассказывать.
Он в одно и то же время искренен и скрытен. Он не фальшив, он лжет, подчас и не замечая этого. Он начинает с того, что лжет (как мы все) по необходимости, из лести, рассказывает какую-нибудь апокрифическую историю. Через неделю эта ложь, эта выдуманная история становится для него правдой. Он уже не лжет, он верит тому, что говорит, он убедил себя в этом и убеждает других…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});