Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маяковский переживал роман Лили с Краснощековым мучительно (последний ее роман, который для него что-то значил. Потом он уже спокойно следил, как она сохнет по Пудовкину или передаривает Кулешову его собственный, для себя привезенный из Франции халат). В сентябре 1923 года Краснощекова арестовали — якобы за злоупотребления в возглавляемом им Промбанке; о суде над ним подробно пишет Янгфельдт. В марте 1924 года его приговорили к шести годам, в январе 1925 года амнистировали, в том числе благодаря неутомимым хлопотам Лили (сохранилась ее записка к председателю Моссовета Каменеву с просьбой принять ее по делу Краснощекова — и, видимо, принял). После этого он возглавил Управление лубяных культур. Все это время его дочь Луэлла жила у Бриков, была полноправным членом семьи, Маяковский задаривал ее шоколадом.
Маяковский пытался делать сцены, она брезгливо его осаживала, объясняла, что не может бросить Краснощекова, пока он в тюрьме (потом они разошлись легко, словно ничего и не было).
5Одна из тем первых двух частей поэмы (там их несколько, все в сложном симфоническом переплетении) — то, что судьба мира решается именно в Москве, между ними, в их отношениях. От этого в конечном итоге зависит судьба революции, а от революции — судьба мира:
Просветление мираЗастыли докладчики всех заседаний,не могут закончить начатый жест.Как были, рот разинув, сюда онисмотрят на рождество из рождеств.Им видима жизнь от дрязг и до дрязг.Дом их — единая будняя тина.Будто в себя, в меня смотрясь,ждали смертельной любви поединок.Окаменели сиренные рокоты.Колес и шагов суматоха не вертит.Лишь поле дуэли да время-докторс бескрайним бинтом исцеляющей смерти.Москва — за Москвой поля примолкли.Моря — за морями горы стройны.Вселенная вся как будто в бинокле,в огромном бинокле (с другой стороны).Горизонт распрямился ровно-ровно.Тесьма. Натянут бечевкой тугой.Край один — я в моей комнате,ты в своей комнате — край другой.А между — такая, какая не снится,какая-то гордая белой обновой,через вселенную легла Мясницкаяминиатюрой кости слоновой.Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка.В Мясницкой деталью искуснейшей выточкикабель тонюсенький — ну, просто нитка!И всё вот на этой вот держится ниточке.
(И оборвалось, как мы знаем; потому что эксперимент не удался, и поэма — прощание с экспериментом. После чего земной шар обрушился в тартарары. Возьмем винтовки новые, на них флажки etc.)
Автоцитат множество, включая отсылку к самому раннему:
Арап — миражей шулер — по окнамразметил нагло веселия крап.Колода стекла торжеством яркоогнимсияет нагло у ночи из лап.
Это «Ночь», конечно.А это?
Большая, неси по векам-Араратамсквозь небо потопа ковчегом-ковшом!С борта звездолётом медведьинским братомгорланю стихи мирозданию в шум.
А это уже — «Эй, Большая Медведица, требуй, чтоб на небо нас взяли живьем».
А вот — «О дряни», то есть о том самом быте, который якобы поглотил любовь и погубил утопию:
Столбовой отец мой дворянин,кожа на моих руках тонка.Может, я стихами выхлебаю дни,и не увидав токарного станка.Но дыханием моим, сердцебиеньем, голосом,каждым острием издыбленного в ужас волоса,дырами ноздрей, гвоздями глаз,зубом, исскрежещенным в звериный лязг,ёжью кожи, гнева брови сборами,триллионом пор, дословно — всеми по рамив осень, в зиму, в весну, в лето,в день, в сонне приемлю, ненавижу этовсё.
Лучшее начинается потом — когда он представляет посмертное будущее:
Воздух в воздух, будто камень в камень,недоступная для тленов и крошений,рассиявшись, высится векамимастерская человечьих воскрешений.Вот он, большелобый тихий химик,перед опытом наморщил лоб.Книга — «Вся земля», — выискивает имя.Век двадцатый. Воскресить кого б?— Маяковский вот… Поищем ярче лица —недостаточно поэт красив. —Крикну я вот с этой, с нынешней страницы:— Не листай страницы! Воскреси!Сердце мне вложи! Кровищу — до последних жил.В череп мысль вдолби!Я свое, земное, не дожил,на земле свое не долюбил.Был я сажень ростом. А на что мне сажень?Для таких работ годна и тля.Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,вплющился очками в комнатный футляр.Что хотите, буду делать даром — чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть.Я могу служить у вас хотя б швейцаром.Швейцары у вас есть?Был я весел — толк веселым есть ли,если горе наше непролазно?Нынче обнажают зубы если,только, чтоб хватить, чтоб лязгнуть.Мало ль что бывает — тяжесть или горе…Позовите! Пригодится шутка дурья.Я шарадами гипербол, аллегорийбуду развлекать, стихами балагуря.Я любил… Не стоит в старом рыться.Больно? Пусть… Живешь и болью дорожась.Я зверье еще люблю — у вас зверинцыесть?Пустите к зверю в сторожа.Я люблю зверье. Увидишь собачонку —тут у булочной одна — сплошная плешь, —из себя и то готов достать печенку.Мне не жалко, дорогая, ешь!Может, может быть, когда-нибудь дорожкой зоологических аллейи она — она зверей любила — тоже ступит в сад,улыбаясь, вот такая, как на карточке в столе.Она красивая — ее, наверно, воскресят.
Здесь финал. Потом — уже чисто формальное завершение, затухание темы. Лучше этого он ничего в своей жизни не написал; и здесь кончается поэт Маяковский, каким мы его знали.
Здесь перелом, ибо это констатация: утопия не состоялась, любовь кончена, жизнь кончена; осталась надежда на посмертие, и место в этом посмертии — незавидное, шаткое. У зверя в сторожах. (Хотя поэзия и призвана сторожить зверя; этого будущего зверя — «обывателиуса вульгариса» — он собирается охранять в «Клопе», где Присыпкина поместят в стеклянную клетку-музей.) Таково его место в будущем — сторожить зверя, не допускать его до человека; а может, сам он в этом будущем — «медведь-коммунист» — будет причудливым зверем в зоопарке, и она придет в зоопарк и узнает его, и улыбнется.