Слово — письмо — литература - Борис Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преобладающая в исследованиях литературных канонов институциональная линия, которая находит свой предмет в процессах «институционализации литературных ценностей» (Фрэнк Кермоуд, Джонатан Каллер, Стенли Фиш, Джейн Томпкинс, Терри Иглтон и др.) и которой в целом придерживается автор, как раз и связывает их формирование с деятельностью академических институтов, ролями преподавателя и литературоведа, «продуктами» их активности (историко-аналитической, критической, рецензионной работой, учебными курсами, наконец — собственно антологиями) и системами поддержки (отделениями English и American studies, грантораспределяющими организациями, издательской индустрией, книжными магазинами и библиотеками, профессиональной и более широкой интеллектуальной прессой, включая альтернативную). Для другой, в известной мере противостоящей ей эстетической линии, часть аргументов которой А. Голдинг признает и в своей работе учитывает (ее не столь наступательные, но не лишенные влияния в профессиональном сообществе и литературном мире позиции представляют в последние пятнадцать лет журнал «Critical Inquiry» и такие имена, как Хэролд Блум, Хелен Вендлер, Чарлз Алтьери), главное действующее лицо в формировании поэтического канона — это сам продолжающий цепь традиций поэт в его отношениях с предшественниками и современниками. Тем самым обрисовываются точки и фигуры проблемного поля в исследованиях канона: символы и значения национальной идентичности, характера, миссии (поэзия и ее истолкование как «внутримирская активность» интеллектуальной элиты); автономность поэзии и поэта в различных ее групповых и индивидуальных выражениях от радикалистского новаторства до академического традиционализма; и, наконец, «истолковательское сообщество» со своими практическими интересами, познавательными задачами, интеллектуальными ресурсами, моральными стандартами и идеологическими пристрастиями.
Строго говоря, источники поэтической инновации (сфера вне-литературных значений и, более того, бессловесного опыта, «немоты», «смерти слова», а также некондиционной, некодифицированной, неофициальной речи в самых разных планах — язык «несказанного» и «низкого», местного и маргинального, сакрального и инокультурного, относящегося к технике и науке, «быту» и «прозе», неправильного, устаревшего, «непонятного», «неведомого» и т. д.) в книге Голдинга, по очевидным резонам, обстоятельно не рассматриваются. В стороне — что уже ближе к теме и ощущается болезненней — оставлена и взаимосоотнесенная семантика «старого»/«нового» в структуре традиций (как исходная нагрузка вводимых в канон элементов с их «историческим шлейфом» — промежуточными и откладывающимися в смысловой конструкции образца переозначениями-перетолкованиями, так и напряженные, нередко конфликтные значения уже внутри самого канона). Думаю, это сужает возможности увидеть определяющую и неустранимую (хотя, быть может, слабей различаемую изнутри канонизирующего сообщества и сознания) проблематичность канона в литературе и искусстве вообще — его или, верней, их многосоставность, разноэтажность, «внутреннюю» драматичность (гетерогенность, о которой с разных сторон писали в XX в. Элиот, Мачадо, Пас, Бонфуа) и в конечном счете динамизм, ту энергетику и логику движения, без которых никакая «внешняя» динамика была бы попросту невозможной, а попытки воздействия — безрезультатными.
Подобная постановка задачи и стоящее за ней «стереоскопическое» видение требуют, как представляется, уже собственно социологической и историко-социологической коррекции. Тут нужна проработка проблем структуры и динамики как поэтической, так и интерпретаторской роли (социального авторитета, статуса, престижа, культурной маски, их идейных и символических ресурсов, систем поддержки и трансляции), а также типологического анализа самих понятий «группы», «сообщества», «института», которые опять-таки вряд ли везде и всюду остаются раз и навсегда равными себе. Алан Голдинг делает здесь свою, и серьезную, часть квалифицированной работы со стороны истории литературы и теорий ее интерпретации. Но это, конечно, только часть.
Тем заметней, насколько — в сравнении, скажем, с нашей отечественной сегодняшней практикой — такая филологическая повседневность в самом ее, казалось бы, приземленно-эмпирическом варианте уже учитывает социологический подход к литературе, проблематику и оптику социологии. И, конечно же, не может не впечатлить своими масштабами база проделанного Голдингом труда, толща систематически наработанного — добытого, препарированного, осмысленного, упакованного — его коллегами ранее. (Объем, ресурсы, авторитет, наконец, продуктивная энергия и репродуктивная сила стоящего за этим американского академического сообщества, надо думать, задают, кроме всего прочего, совершенно особое самоощущение исследователя.)
Вот лишь два примера. Даже если судить только по примечаниям и библиографии в книге А. Голдинга, за три с половиной десятка последних лет (1960–1995) в США вышло не менее тридцати университетских антологий современной американской поэзии (каждая не раз и не два отрецензирована в прессе, разобрана в обзорных статьях коллег и обобщающих книгах по текущей литературной истории, которых за это время тоже опубликован не один десяток); о степени изданности всех сколь-нибудь заметных поэтических персоналий и течений тех же недавних лет вплоть до 1980-х (которые — уже история!), полных собраний их стихов, прозы, переписки, критических откликов о них, посвященных им сборников и монографий и т. п. говорить не стану: слишком хорошо помню печатные судьбы старших, своих сверстников, следующего поколения у нас, — тяжело. Положение с «малым литературным журналом» в Америке подытожено на конец 1970-х гг. в тысячестраничной «документальной истории» этого главного органа групповых самоопределений и литературной инновации, составленной Э. Андерсоном и Э. Кинси (1978, впрочем, аналогичные издания были и до, и после): по их данным, скажем, в 1952 г. на английском языке выходило «только» 182 таких издания. «Взрыв» этого типа журналов начался в горячих 1960-х, и, например, в 1987 г. их уже только в Америке (видимо, по ужасающей ее «масскультурности») зарегистрировано 5000. Кстати, следят за ними, систематизируют их и оповещают о них публику прежде всего университетские библиотекари — есть в «бездуховном» американском обществе такая в высшей степени авторитетная, высокооплачиваемая и престижная роль. Объединяющим коллективные усилия фокусом инновационной работы в культуре, познании, словесности может быть, как еще раз убеждаешься на примере книги Алана Голдинга, лишь страстный, всепоглощающий, но не человекоядный интерес к современности. Ни импортировать, ни подделать его нельзя. А заслоняться от окружающего самопальными цацка-ми былого величия пора бы уж, кажется, оставить.
1996Российская интеллигенция между классикой и массовой культурой[*]
В последние три-четыре года многие журнальные и газетные публицисты, деятели искусства — люди разных поколений, разных, а то и несовместимых взглядов и художественных позиций — пишут и говорят о засилье массовой культуры в России. В противовес этому «угрожающему» процессу они (кстати, вполне грамотно используя современные технологии массового воздействия, построения телевизионного имиджа и т. п.) выдвигают задачу «удержать планку», сохранить высокие традиции отечественной классики, оградить и защитить русскую «духовность» от диктата рынка. Всей смысловой сфере культуры при этом задается единая идеализированная модель — то ли Большого театра, то ли Русского музея. Характерно тут и само чувство угрозы, исходящей от такого привычного недавно мира книг, музыки, кино (новинки литературы и искусства теперь все чаще воспринимаются не только авторитетными вчера деятелями культуры, ее экспертами, но и более широкими кругами знатоков как чужие, непонятные, неинтересные), и неожиданность, неопознаваемость случившегося для, казалось бы, дипломированных профессионалов в данной сфере, для всего «мыслящего слоя» страны.
Потеря социального местаДело здесь не сводится к экономическим факторам: скудным объемам государственного финансирования «учреждений культуры», низким и нерегулярно выдаваемым зарплатам их персоналу, материальной разрухе и, напротив, «шальным деньгам» кого-то из новых меценатов, «сращению» того или иного среди них с криминальным бизнесом и т. п. Все это, в той или иной мере, есть. Однако две трети наиболее образованных респондентов, слоя специалистов с дипломом, как бы там ни было, до последнего времени причисляли себя и свою семью к людям среднего достатка (10–15 %, чаще других — молодежь, даже относили себя к высшим слоям). И суммарные оценки собственного материального положения в этой группе на протяжении последнего времени были, как правило, все-таки лучше (пусть и не кардинально лучше), чем у остальных россиян.