Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спохватился, что много ли говорит, или ей неинтересно.
Так в перемолчках и переговорах прошли его прошлые визиты, проходил и сегодняшний. Но с потемнелого лица его – снимался и снимался вдавленный отпечаток тяжести.
И Вера – молчала. Она не находилась – что. Она хотела бы найтись – только помочь ему в тяжести. Но, вот уж, она была самый последний человек, который мог бы что-то посоветовать об этом чёрном трудовом почти подземном мире.
Молчание затянулось. И взгляды опять встречались – так близко, так страшно. И секундами казалось, что сейчас нашатнётся на них обвальный разговор. Одного неосторожного слова достаточно.
И в торопливом испуге Вера сама искала, чем заполнить затянувшуюся тишину.
О воззыве их библиотеки ко всем типографиям России. В неуправляемые эти дни, когда никто никому не приказывает, никто никого не слушается… Чтоб великий переворот сохранился в памяти потомства в виде полного собрания печати… Все бы, по гражданскому долгу, присылали в отечественное книгохранилище по два экземпляра даже каждого листка, афиши, плаката…
И к чему это она? – из одной только неловкости. Он как и не слышал. Но уже за эти полчаса голова его как-то выше стояла.
И он первый раз – улыбнулся ей, крупногубой своей улыбкой.
И – она ему, из тихой незаметности.
И – что-то он должен был тут сразу сказать?! Вот сейчас?!!
И сказал:
– Так мы перезванивались, встречались… И решили: все теперь образуют союзы, соберём и мы, Союз Инженеров. Тогда мы сможем с Советом Депутатов как-то разговаривать.
Сегодня вечером, вот через час, на Николаевской улице и будет у них первое заседание. Он туда и шёл.
Но – не зря тут посидел. Лицо, глаза становились выносливей, терпеливей.
И это была – награда Вере.
Разве было бы светлей, если б они воспользовались своей – взаимной – в общем, свободой?
557
Шляпников поставил, наверно, рекорд: от последнего октябрьского приезда в Россию пять месяцев бессменного подпольного состояния, без всякого своего угла, всё в скитаниях по Питеру, по чужим квартирам, под слежкой, по полночи заметая следы. Но уже втянулся и, может быть, такой-то жизни перенёс бы и год. А вот две недели революции домотали его, после подпольной усталости их-то он и не выдержал: совсем другого вида гнёт, и на разрыв. В зеркало глянул – просто старик, с лицом ссунутым, усами обвисшими. (Сашенька не разлюбит?)
А заботы – заваливали. Буржуазная печать подхватила всей бешеной улюлюкающей сворой – и обставили большевиков травлей. Рассчитывая на народное легковерие и темноту (а они и есть у нас), в одну кучу валили царских контрреволюционеров, агентов Вильгельма и большевиков. Создалось такое погромное настроение, что опасались за присвоенную типографию «Сельского вестника» и стали держать там вооружённый караул. А тут и неприятности с разоблачением провокаторов, – выставляли в окнах «Русской воли» на Невском, будто Черномазов был главный редактор «Правды» (а совсем недолго) – и вот потому «Правда» учит нас: «долой войну!».
Шляпников потребовал от Исполнительного Комитета Совета защиты большевиков от клеветы. Но эта вся меньшевицкая рухлядь показала себя: «Теперь свобода прессы, защищайтесь сами.» Ни «Известия», ни «Рабочая газета» не выступили в защиту большевиков: делали всю ту же молчаливую мину, а на самом деле злорадствовали.
Ну что ж, чем больше бешенела буржуазия, тем самым, значит, верней мы и действуем? – попали в самую больную точку. Трудно, опасно разворачивать интернациональное знамя, но стоит того! Зло и весело!
Однако – внушалась масса. И были случаи на улицах: вырывали у газетчиков «Правду», рвали, а то и сжигали. И это делала – толпа, не подставные какие лица. И никто не смел вступиться.
И даже в революционном Кронштадте – и там засомневались в большевиках.
Гоняя от филёров по питерским огородам и пустырям, ворочая забастовкой на 100 тысяч человек, Шляпников привык считать себя слитно с народом. А вот – он повис как на обрывках. И ничего не мог делать задуманного. И потерял уверенность в правоте.
Но ещё и эту травлю круговую можно было бы выдержать, – а достиг питерских большевиков удар от собственных ссыльных думских депутатов из Сибири. Глупый Петровский запросил телеграфно Чхеидзе, какой придерживаться программы. А Муранов выступил в Ачинске с поддержкой Временного правительства! Вот так да! Это сразу сюда донеслось, и тут тем гуще засвистели против Шляпникова, что он действует безответственно, и среди самих большевиков единства нет, не знают, что делают.
Как тут не потеряться? Может и правда ополоумел?…
Вот так со всех сторон вместе доточило его подпольную усталость – и дальше не мог он без поддержки и смены.
А прийти поддержке оставалось – только из-за границы.
Но из революционеров, скрывавшихся там, никто до сих пор не ехал. И от Ленина не прорвалось – ни даже нескольких слов телеграфных! В Швейцарии как затаились, ни звука оттуда: что они думают? что предпринимают?
А как нужно было Шляпникову сейчас рядом – светлую ясную голову! Хоть не Ленина, Сашеньку бы!
Но она – не ехала, хотя ей из Норвегии было близко, поездом. И не писала, когда приедет. Только в первые дни проскочила от неё одна восторженная открытка, поздравляла с революцией.
А – ни слова любви. Не поместилось просто?…
И не ехала.
И не писала, когда приедет. Задерживалась почтовая переписка? Так приезжал за это время один товарищ из Стокгольма, привёз письма от левых шведов. А от Сашеньки ничего не было, хотя могла она передать.
Думать и горевать было некогда, и тем более впустую измысливать: а может быть?… Нет ли тут простого бабьего отвороту?… Да когда бы так быстро? Да отчего бы?…
А он уже не представлял себя без Сашеньки когда-нибудь. Она помогала ему верить, что – прав, и стоять на своём. Вдвоём с ней он был сильней и полней не вдвое, а больше.
Но – не ехала. И не писала.
Пытался связаться телеграммами – ничего не вышло.
После опозоренья от сибирских ссыльных – только и ждать было теперь помощи из-за границы. Ленин – все разногласия всегда решал одним ударом. И не может быть, чтоб он сейчас поддержал Временное правительство или войну!
Но как его дождаться?!.
Оставалось – посылать гонца в Стокгольм: узнать, в чём дело, и понудить их ехать быстрей. Нашли такую, Марью Ивановну, знала и конспирацию и языки.
Подозревая Временное правительство, да даже и Совет, что будут препятствовать возврату заграничных большевиков, формальный повод придумали: вызволить застрявшую литературу. Надо было получить паспорт на выезд. Но общественное градоначальство, занявшее Гороховую, ещё пока не расторапливалось со всеми делами.
Тогда придумал Шляпников сходить в Военную комиссию: ведь препятствия на границе могут быть именно военные, это им подчиняются сейчас пограничные власти в Белоострове и Торнео. Да Военная комиссия и оставалась ещё тут рядом, на втором этаже Таврического.
И всё сделалось быстрей, чем в социалистическом Совете или бы в градоначальстве. Вежливый подполковник выслушал, пошёл составил бумажку и принёс её, за подписью Ободовского: «со стороны Военной Комиссии не встречается никаких препятствий к выезду имярек такой-то».
Дали Марье Ивановне комплект вышедшей «Правды», большевицких воззваний и листовок, пусть это всё посылает Ленину на проверку. Но ещё раньше телеграфирует ему из Стокгольма: скорей, скорей бы возвращался в Россию!
И – Сашеньке прямое письмо: что ж ты не едешь, Милунечка! Что с тобой? Так тебя жду!
558
Легла на Гиммера ещё одна творческая работа. Стало известно, что Временное правительство коварно разослало войскам новую присягу, даже не известив Исполнительный Комитет. (И узнали-то – от приходящих солдат!) И теперь поручили Гиммеру и Эрлиху проанализировать текст этой присяги и выдвинуть поправки, чтоб её опротестовать. И в новой комнате ИК, где сперва не хватало столов, Гиммер с Эрлихом на широком подоконнике, грудями на него же, читали и поправляли присягу.
Одиозность и неприемлемость присяги бросалась с первого же чтения: она должна была завершаться крестным знамением для православных и целованием преславного корана для магометан,- дикий анахронизм для революционных дней, чего не мог допустить социалистический Совет. Что за отжившая форма? И где же тогда свобода вероисповедания?!. Да даже если стать на точку зрения христиан – клятва есть насилие над душой!
Да вообще, присяга как таковая, обломок рухнувшего царизма, не должна позорить новый строй! Что присяга? – в день революции она была превосходно нарушена солдатами, и все шли дружными рядами, – и зачем же присяга??
Но если вникнуть, то главная одиозность новой присяги была даже и не в этом, а в словах: «полное послушание начальникам, когда этого требует мой долг солдата и гражданина перед отечеством». Что это? Послушание, полное и безоговорочное? Как это может иметь место? Всякая истина конкретна и тем более в революционное время. Послушание – даже если против завоёванной свободы? Послушание, – а если против народа? против республики? А если – против Совета рабочих депутатов?