Life - Keith Richards
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Анитой за всю следующую жизнь ни разу об этом не разговаривали. Я не настаивал, потому что не хотел теребить старые раны. Если б Анита захотела сесть и поговорить я, может, и смог бы, но самому поднимать эту тему — нет, слишком больно. Ни я, ни она — про неё я уверен — так от этого и не отошли. От таких вещей вообще не отходят А тогда это еще сильней подточило наши отношения, и Анита еще глубже погрузилась в свои страхи и паранойю.
Это абсолютно точно, что потерять ребенка — самое худшее, что может случиться в жизни. Потому-то я сразу написал Эрику Клэптону, когда погиб его сын, — мне было это знакомо то, что он переживает. Когда такое происходит, на какое-то время впадаешь в полное онемение. Постепенно в тебе снова созревает возможность любви к этому существу, | но только очень медленно. Ты ни за что не потянешь весь этот груз сразу. И если потерял ребенка, то не бывает так, чтобы потом он не напоминал о себе время от времени. Все ведь должно идти естественным путем. Я проводил мать в последний путь, и отца тоже, и это естественный порядок вещей.
А пережить своего ребенка — это совсем другое ощущение Ты никогда с этим не смиришься. И во мне теперь навсегда есть кусок вечной мерзлоты. Чисто из эгоистических соображений могу сказать, что, если тому суждено было случиться, я рад, что это случилось тогда. Когда он был слишком мал, чтобы даже к кому-то привязаться. Теперь не проходит недели, чтобы он не напоминал о себе внутри меня. В моей жизни не хватает одного мальчика. Кто знает, может быть, он заткнул бы отца за пояс. Я написал в записной книжке, когда работал над этой книгой: «Время от времени Тара вторгается в мои мысли. Мой сын. Ему бы сейчас было за тридцать». Тара живет внутри меня. Но я даже не знаю, где этот бедный пацан похоронен, если вообще его похоронили.
В тот же месяц, когда умер Тара, я пригляделся к Аните и понял, что есть только одно место, куда можно отправить Энджелу, пока все это утрясается, — дом моей матери. И, когда мы только начали думать, что надо бы её забрать, она уже как следует обосновалась в Дартфорде под крылышком у Дорис. И я подумал — уж лучше оставить её с моей мамочкой. У девочки теперь спокойная жизнь, хватит с нее этого безумия, пусть растет как нормальный ребенок. И она выросла, причем замечательно выросла. Дорис тогда была на шестом десятке и могла спокойно поднять еще одного ребенка. Когда ей предоставили такую возможность, она за нее ухватилась. Они с Биллом вместе. Я знал, что меня снова будут тягать, и снова, и снова, и какой смысл был воспитывать дочь, зная, что за дверью всегда копы? По крайней мере я знал, что у Энджелы есть убежище в этом моем безумном мире. Энджела оставалась с Дорис следующие двадцать лет. Марлона я держал при себе, ездил с ним до августа, когда кончился тур.
Я забрал все свое барахло из «Уика», когда Ронни Вуд в том году, 1976-м, из-за налогов эмигрировал в Америку. Мы не могли вернуться на Чейн-уок из-за круглосуточного патруля у дверей и всех этих «О, привет. Кит». Когда мы там жили, это была жизнь при закрытых окнах и задернутых занавесках — герметичное существование, натуральная осада, люки задраить.
Мы старались элементарно выжить и все время держаться на шаг впереди властей. Постоянное кочевье, предварительные звонки: «У вас там иглы достать можно?» Самый, блядь, обычный торчковый быт. Тюрьма, которую я построил себе сам. Мы какое-то время кантовались в Лондоне, в отеле Ritz, пока нам не пришлось выметаться на том основании, что номер благодаря Аните стал нуждаться в ремонте. Марлон в первый раз нормально пошел в школу — в Хилл-хаус, где носили оранжевую форму и, кажется, учеников в основном занимали тем, что водили парами по лондонским улицам. Мальчики Хилл-хауса были такой же лондонской достопримечательностью, как челсийские пенсионеры162. Марлон, само собой, переживал все это как глубокий шок или же, как он потом предпочитал об этом вспоминать «сплошной кошмар».
В это время Джон Филлипс из распавшихся Mamas and Papas как раз жил в Лондоне. У него с его новой женой актрисой Женевьев Уэйт и их маленьким сыном Тамерланом, имелся дом в Челси на Глиб-плейс. И мы нашли там приют на какое-то время, переселились к нему жить. До этого мы уже строили планы поработать вместе над сольным альбомом Джона для Rolling Stones Records — Ронни, Мик. Мик Тейлор и я должны были на нем играть. Ахмет Эртегун финансировал это дело деньгами Atlantic Records. Неплохая идея в принципе — на бумаге. Джон был классный чувак, реально прикольный, и работать с ним было интересно (хотя он был и чокнутый). Он написал почти все те песни для Mamas и других, которые стали знаковыми для определенного периода, кое-какие на пару с его бывшей женой Мишель Филипс: California Dreamin’, Monday, Monday, San Francisco (Bt Sure to Wear Flowers in Your Hair).
Филлипс меня поражал. Я в жизни не видел чувака, который бы подсел на допинг так скоро. Причем я имел к этому отношение. В тот вечер, когда Ронни уезжал из «Уика». Джон позвонил и говорит: у меня тут фуфырик с порошком, называется «Мерк». И еще спрашивает: может, кому пригодится, не знаешь? А то я таким не балуюсь. Я сказал, что заскочу на пути от Ронни. Я умчался из «Уика» и двинул прямо домой к Джону. Мы там джемовали, все дела, и наконец он показал мне баночку. К тому моменту я там уже был часа два или три, и я спросил Джона: можно мне в твой туалет? Нужно было принять дозу. И пошел в туалет вмазываться. Ну, в смысле, не буду же я светить этим делом на виду у всей семьи, и вообще. А когда вышел, Джон спрашивает: чем это ты там занимался? Я говорю: Джон, такая штука, героин называется. И сделал одну вещь, которую никогда или почти никогда не делал. Кажется, это все-таки был единственный раз. Ты ведь не подсаживаешь других, стараешься свое держать для себя. Но тут он только что подарил мне этот кокаин, и я так прикинул: ну ладно, хочешь знать, чем я там занимался? Давай попробуй. И сам ему вколол, только и мышцу.
Я всегда чувствовал вину за Джона, за то, что подсадил его на герыч. Через неделю он уже завязался с какой-то аптекой и сам стал барыжить. Я никогда не видел, чтобы человек так быстро превратился в торчка. Обычно уходят месяцы, а иногда годы, чтобы кого-то засосало совсем беспросветно. Но с Джоном — десять дней, и он уже чемпион. Его жизнь круто переменилась после этого. Он переехал обратно в Нью-Йорк, как и я, кстати, — через год. И там началось еще большее безумие, но подробности об этом позже. То, что мы назаписывали вместе с Миком и другими, вышло под названием Pay Pack & Follow уже после смерти Джона в 2001-м.
Мы с Анитой и Марлоном скитались то тут то там. Остановились в отеле Вlakes, но тоже долго не протянули и тогда заселились в съемный особняк на Олд-Черч-стрит в Челси, откуда недавно съехал Доналд Сазерленд. Как раз там, в этом доме у Аниты со мной все совсем пошло вразнос. Она стала бредить, её капитально накрывала паранойя. Это был один из самых мрачных периодов, и наркотики только все усугубляли... Куда мы ни переезжали, она была уверена, что кто-то оставил там свою заначку перед тем, как свалить. И пока она рылась , могла разворотить все место в хлам. Ванная в Ritz, диваны, обои, стенные панели. Я помню, как однажды вез её с собой, и велел сосредоточиться на номерах других машин — дал какое-то обычное задание, чтобы попробовать её успокоить, как-то привязать её к реальности. По её просьбе мы договорились, что я никогда не сдам её в психушку.
Мне нравятся неукротимые женщины. В случае Аниты было вообще изначально понятно, что берешь себе в подруги валькирию — это которые решают, кому умереть в битве. Но тут она сорвалась с цепи, впала в буйство. Она заводилась на раз и без всякого допинга, но теперь, если допинга не было, она начинала просто сатанеть. Мы с Марлоном, бывало, жили в страхе — боялись, что она может с собой сотворить, не говоря уже о нас самих. Я иногда забирал его, и мы спускались в кухню — заныкивались там и говорили друг другу: подождем, пока мама успокоится. Она все время чем-то швырялась, могла, кстати, спокойно попасть в ребенка. Приходишь домой, а стены заляпаны кровью или вином. Уже не знаешь что она выкинет дальше. Мы сидели там и только надеялись что она не проснется и не начнет, как обычно, орать, не выскочит верещать на лестницу, как какая-нибудь Бетти Дэвис, не станет швырять в тебя всяким стеклом. Стервозности ей было не занимать. Так что нет, какое-то время в середине 1970-х с Анитой было совсем не весело. Она стала невыносима. Вела себя как сука со мной, и по отношению к Марлону тоже, да и по отношению к себе самой. И она про это знает, и я пишу это здесь, в книге. По сути дела, я думал только об одном — как бы наконец выбраться из этой ситуации, только чтобы никак не навредить детям. И я ведь любил её всем сердцем. Я не ввязываюсь в такие серьезные отношения с женщинами, если не люблю их всем сердцем. Я всегда чувствую виноватым себя, если отношения распадаются, если я не могу вытащить их из болота и все исправить. Но с Анитой исправить хоть что-нибудь было выше моих сил. Она была неудержима в своем саморазрушении. Как Гитлер — ей хотелось, чтобы все пошло прахом вместе с ней.