Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы то ни было, но я стал редактором «Шутника». Когда я рассказал об этом Питеру Куоту — это было во время прогулки по Центральному парку, — он был как громом поражен.
— Ха, ха! Так, стало быть, лед тронулся? Они не смогли найти гака, который умел бы читать и писать! — Питер закатил глаза в притворном экстазе. — Ну и дела! Конец эпохи. Гаки уступают дорогу жидам. Жаль, что мне не хватило двух лет, чтоб этого дождаться. Виконт, примите мои поздравления!
Питер уже начал работать у Гарри Голдхендлера на ставке пятнадцать долларов в неделю — в то время это был неплохой заработок, — но о своей работе он говорил с горечью и сарказмом, как, впрочем, почти обо всем на свете. Он даже не пошел смотреть «Антонима Реверса», и это меня обидело.
В концу предпоследнего курса я все больше времени проводил в компании профессора Финкеля: мы ходили с ним в театр и на концерты, я бывал у него дома, в его холостяцкой квартире, где мы слушали пластинки Бетховена и беседовали о моих планах на будущее — о том, как я стану комическим поэтом. Вивиан делал мне всяческие комплименты, как я сейчас понимаю, а тогда я думал, что он просто хороший, душевный человек или же он размягчился под влиянием музыки. Этот некогда чопорный бывший британец отбросил свою сдержанность и проявлял, как мне казалось, типичную англосаксонскую доброжелательность. Как бы то ни было, я полюбил и его, и Бетховена и тешился мыслью, что я стану американским Мольером.
Примерно то же, но в обратном порядке, тогда же произошло со мной из-за знакомства с Элинор Крафт, коротышкой-дочкой юрисконсульта «Голубой мечты» мистера Теодора Крафта, угрюмого богача с Вест-Энд-авеню. Элинор была пламенной коммунисткой, она заплетала свои светлые волосы в косу и туго перевязывала грудь, чтобы она казалась поменьше. Как-то вечером мы сидели с ней на диване, и Элинор разглагольствовала о том, что Рузвельт — это реакционный болван, а его Новый курс — это всего-навсего экономическая патока, чтобы задуривать мозги рабочему классу, и вообще вот-вот грянет революция. Подобно тому, как прививка коровьей оспы предохраняет человека от заболевания настоящей оспой, так долгое знакомство с тетей Фейгой привило мне иммунитет против марксистской риторики, и, слушая Элинор вполуха, я с вожделением смотрел на ее аппетитную грудь, обтянутую кашемировым свитером; и пока она что-то бубнила, я, чтобы скрасить время, положил руку на одну из ее выпирающих выпуклостей. Элинор Крафт, как ни в чем не бывало, продолжала разоблачать Рузвельта, позволяя моей руке покоиться там, куда я ее положил. Никакой реакции не последовало. Что делать дальше, я понятия не имел. Все мои свидания с Дорси Сэйбин в качестве половой практики были совершенно бесполезны.
Так уж случилось, что меня миновали обычные тяготы подросткового возраста. Я, так сказать, был запущен на орбиту, но все технические системы работали вхолостую. Что вы чувствовали в этот исторический момент, коммодор Гудкинд? Прошу вас, говорите в микрофон. Ну так вот, честно говоря, я был смущен. Я вовсе не был без ума от Элинор, и меня не одолевали никакие плотские желания, которые могли бы подвигнуть меня на дальнейшие действия. Чтобы избавить Элинор от чрезмерного смущения, хотя никакого смущения она не выказывала, я начал с ней спорить, приводя какие-то доводы правых политиков. Она парировала длинными цитатами из «Нью Мэссиз», а я тем временем щупал ее то тут то там, и она нисколько не противилась. Встречи такого рода продолжались несколько месяцев, а потом они сами собой выдохлись. Я плохо помню, как развивались наши отношения. Я водил Элинор в театр и на танцульки, но главным в нашем романе были политические дискуссии на диване, заключавшиеся в том, что она меня агитировала, а я ее обжимал.
Если в гостиную, когда мы там сидели, входил мистер Теодор Крафт, он делал это нарочито шумно, давая мне время снять руку с Элинориной груди, а ей — выпрямиться. Я думаю, он надеялся, что наши диванные эскапады к чему-нибудь приведут, и он их безропотно терпел, справедливо полагая, что еще ни одна девушка не забеременела оттого, что молодой человек держал руку у нее на груди. И во время летних каникул он взял меня на временную работу клерком к себе в контору. Болтая с другими клерками, я обнаружил, что дела, над которыми они работали, очень напоминали казусы, описанные в Талмуде, с той лишь разницей, что правоведческий довод, излагаемый в Талмуде в одной строке, отточенной и кристально ясной, как алмаз, здесь размазывался на меморандум длиной страниц в двадцать. Иногда я отваживался высказать свое мнение в спорах, и клерки относились ко мне как к неведомо откуда выскочившему китайскому болванчику.
Но как-то мистер Крафт пригласил меня в свой кабинет и сказал, что, по его мнению, у меня ум юриста. Он предложил, что напишет мне рекомендательное письмо на юридический факультет Колумбийского университета и, когда я его окончу, может быть, он даже возьмет меня к себе на работу. Затем, перейдя на более доверительный тон, он сказал, что очень беспокоится о том, каким образом Элинор, со всей ее коммунистической заумью, распорядится четвертью миллиона долларов: примерно столько, сообщил он мне, она вскоре унаследует, так как здоровье у него такое, что он уже не жилец на белом свете. При этом мистер Крафт выглядел как огурчик; и действительно, он после этого прожил еще тридцать лет. Я думаю, он просто хотел по-отечески помочь Элинор. Но эго был дохлый номер. Элинор была любительница пообжиматься, свихнувшаяся на марксизме; в невесты она ни на грош не годилась. Но зато в то лето я действительно заинтересовался юриспруденцией. Я понял, что это мне по душе. Финкелевский «американский Мольер» стал расплываться, в сиянье утопая. Я решил, что стану богатым юристом, как Теодор Крафт.
Итак, выпуская каждый месяц очередной номер «Шутника», я одновременно в течение всего последнего курса на всех парах мчался по направлению к юридическому факультету: я работал до седьмого пота, чтобы сдать все экзамены на «отлично». А затем в один прекрасный день в редакции «Шутника» появился выпускник университета — председатель комитета по постановке капустников. Он сказал, что у них пока нет ни одного сколько-нибудь приемлемого предложения, и если я соглашусь написать капустник, комитет обязуется его принять и поставить. Вообразите себе! Всего лишь год назад я прыгал от радости у телефона, когда этот ноль без палочки провозгласил, как из неопалимой купины, что мой «Антоним Реверс» принят. А теперь — вот те на! Я знал, что Марка Герца нет в Нью-Йорке, поэтому я позвонил Питеру Куоту. Он предложил мне приехать к нему, и мы с ним придумали и разработали сюжет нового капустника. Он должен был называться «Пинкус во веки веков!» — идея была типично куотовская.
Содержание сводилось к следующему: Колумбийский университет из-за Великого кризиса разорился вчистую. И вот приходит мистер Абрам Пинкус, глава фирмы «Пинкусовский творог», и предлагает университету финансовую помощь — но на определенных условиях. Каждая лекция должна несколько раз прерываться рекламой пинкусовского изделия. Футболисты университетской команды будут носить майки с изображением пинкусовского творога. И университетский гимн будет называться «Пинкус во веки веков!». Потом его дочь Фейга Пинкус влюбляется в капитана университетской футбольной команды, которого зовут Патрик О’Пара. И так далее. И, конечно, тут же — куча еврейских и ирландских шуток, комическое обыгрывание обанкротившегося университета и пародийные рекламы. Все это действительно было очень смешно. Когда я писал, я волей-неволей подпал под влияние куотовского стиля. Абрам Пинкус, его жена и их дочь немного напоминали папу, маму и Ли. Потом мама храбро сказала, что «Пинкус во веки веков!» напоминает ей Шолом-Алейхема. Папа же хранил молчание. Раньше, когда он посмотрел «Антонима Реверса», он сказал, что, может быть, мне стоит подумать о том, чтобы стать писателем. После «Пинкуса во веки веков!» он вообще ничего не сказал. Ни слова. Ни тогда, ни позже — никогда.
Я, конечно, свалял дурака и пошел на премьеру с Дорси. На этот раз не было никаких орхидей, только чайные розы, и поехали мы не на «кадиллаке», а на папином старом «форде». Дорси была так же весела, взволнована и надушена, как и на премьере «Антонима Реверса». Собственно говоря, она ни капельки не изменилась. Она вообще не менялась. Когда-то, при нашем знакомстве, она приветствовала меня словами: «А вы — Виконт де Браж!» — и только им я для нее и остался. Да она и не притворялась, что я был для нее чем-то другим. Все мои упования и разочарования, взлеты надежд и бездны безнадежности, восторги и щелчки по носу — все это было плодом моего воображения, пока я, как зачарованный, пытаясь к ней приблизиться и никогда не приближаясь, вертелся, точно юркий спутник вокруг этой холодной луны.