На горах. Книга вторая - Павел Мельников-Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты наскажешь, тебя только послушай, — с ясной, довольной улыбкой тихим голосом промолвила Аксинья Захаровна.
— Вы каково, Дарья Сергевна, без меня поживали? — обратился к ней Патап Максимыч. — Авдотья Марковна вам кланяется и Груня также.
— Благодарю покорно, — молвила Дарья Сергевна. — Что Дунюшка-то, здорова ли, сердечная?
— Слава богу, здорова, — отвечал Чапурин.
— Не скучает ли? — спросила Дарья Сергевна.
— В мою бытность не скучала, а скоро, надо думать, приведется ей скучать, — с загадочной улыбкой ответил Патап Максимыч. — Захаровна, у тебя, что ли, ключи от каменной палатки?
— У меня, — сказала Аксинья Захаровна. — А что?
— Что там лежит у тебя? — спросил Чапурин.
— Прежде приданое дочерей лежало, а теперь нет ничего, — ответила Аксинья Захаровна. — Хлам всякий навален — старые хомуты, гнилые кожи.
— Подай-ка мне ключи, — сказал Патап Максимыч. По приказу Аксиньи Захаровны Параша вынула ключи и подала их отцу.
— Авдотьи Марковны сундуки хочу там поставить.
Груня говорит, что в них добра тысяч на сотню, — сказал Чапурин.
— По-моему, больше, — заметила Дарья Сергевна.
— Ну вот, видите! Груня поставила сундуки в кладовой, да ведь строенье у кума Ивана Григорьича тесное, случись грех — малости не вытащишь. Потому и решил я сундуки-то сюда перевезти да в палатке их поставить. Не в пример сохраннее будут, — сказал Патап Максимыч.
— Конечно, сохраннее, — примолвила Аксинья Захаровна. — Это ты хорошо вздумал, Максимыч.
— Сама-то скоро ли Дунюшка приедет? — спросила Дарья Сергевна.
— Этого не знаю, — отвечал Патап Максимыч. — Покамест у Груни остается, а потом вместе с ней в город поедет, к Колышкиным. И не раз еще придется ей до Рождества съездить туда.
— Зачем же ей так разъезжать? — спросила Дарья Сергевна.
— Да самого-то главного я ведь еще и не сказал, — молвил Патап Максимыч. — Замуж выходит Авдотья-то Марковна. После филипповок свадьба.
Все удивились, особенно Дарья Сергевна. Аксинья Захаровна перекрестилась и пожелала счастья Дуне, Прасковья Патаповна по обычаю равнодушно поковыряла в носу, а Василий Борисыч вздохнул и чуть слышно промолвил:
— Ох, искушение!
«Так вот оно какое вышло положение-то! — думал он сам про себя. — Тогда на Китеже, как впервые ее увидал я, светолепна была — очи голубые, власы — янтарные волны, уста — червленные ленты, ланиты — розовый шипок. Не то что моя колода Парашка. А в Комарове какова была! Ангелам подобна!.. Но вертоград для меня заключен, источник радостей запечатлен. Миллион, опричь приданого во сто тысяч!.. То-то бы зажили… Бог суди Фленушку с Самоквасовым да с Сенькой саратовцем — окрутили, проклятые, меня, бедного — валандайся теперь век свой с этой дурищей Парашкой».
Больше и больше зло разбирало бывшего посла рогожского. Всех клял, всем просил помсты у бога, кроме себя одного.
— За кого ж это выходит Дунюшка? — чуть слышно спросила у Патапа Максимыча Дарья Сергевна. — Неужто она в лесах могла найти судьбу свою?
— Жених не лесной, а из города Казани. Теперь он с большим наследственным капиталом в Нижнем поселился. Да вы его знаете, у Колышкиных каждый божий день бывал, как мы у них останавливались… Петр Степаныч Самоквасов, — сказал Патап Максимыч. — Груня, кажись, и сосватала их.
— Не пара, не пара, — со слезами на глазах промолвила Дарья Сергевна.
— Чем же не пара? — спросил Патап Максимыч.
— У Самоквасова на уме только смешки да шуточки. Какой он муж Дунюшке?.. — сказала Дарья Сергевна. — В прошлом году в одной гостинице с ним стояли. Нагляделась я на него тогда. Зубоскал, сорванец, и больше ничего, а она девица строгая, кроткая. Того и гляди, что размотырит весь ее капитал. Нет, не пара, не пара.
— Женится — переменится, — молвил Патап Максимыч. — А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство на уме было, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги на ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
— Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой, буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.
— Нынче, Дарья Сергевна, скитские обители не то, что прежде, — сказал Патап Максимыч. — Со дня на день выгонки ждут. Вон сестрица моя любезная, Манефа-то, целу обитель в городу себе построила, человек на семьдесят, туда до выгонки хочет переселяться. А как вы к тому городу не приписаны, так вам, пожалуй, и не дозволят там проживать. Всегда бывало так по другим местам, где старообрядские монастыри закрывали: на Иргизе так было, и в Стародубе, и по другим местам. Которые были из других местов, тех высылали на родину, и велено было за ними смотреть, чтоб оттоль никуда не отлучались. Так ежели у вас есть твердое желание спасаться в какой-нибудь из здешних обителей, так повремените немногое время, обождите, чем ихнее дело кончится.
А кончится оно, думать надо, в скором времени.
— Что ж! — молвила Дарья Сергевна. — До времени гостьей у матушки Манефы поживу, чтоб не попасть в скитские списки. А настанет выгонка, куда-нибудь на время уеду.
— У нас живите, Дарья Сергевна, — тихо проговорила Аксинья Захаровна. — При вас мне отрадней, не так скучно, вы со мной и поговорите, вы мне и от божественного что-нибудь почитаете.
— А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, — молвил Патап Максимыч. — Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет — и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка.
— Как мне Фленушки не знать? — сказала Дарья Сергевна. — Довольно ее знаю, не мало ведь времени выжила я с Дуней у матушки Манефы в обители.
— Сумасброд была девка! — заметил Патап Максимыч. — Все бы ей какое-нибудь озорство. А теперь, говорят, хозяйство повела мастерски; вся, слышь, обитель в такой у нее строгости, какой и при Манефе не бывало. И вам, сударыня Дарья Сергевна, стало-быть волей-неволей придется из ее рук смотреть и все исполнять по ее приказам. Вы бы об этом хоть порассудили. Не желаете у Дуни жить, найдется угол вам у меня в дому: что есть — вместе, чего нет — пополам. Подумайте хорошенько, матушка. Жалеючи вас говорю. Вот и старуха моя говорит, что ей с вами отраднее. Право, не лучше ли вам у нас остаться. Вы хорошая хозяйка, я это заметил, живучи у вас, а у меня хозяйка с постели не сползает. О Прасковье говорить нечего — сами видите, что умом не дошла — ей бы только сладко поесть да день-деньской на кровати валяться. А за вами по хозяйству я бы ровно за каменной стеной был. Поразмыслите об этом, ежели решились у Дуни не жить.
Пошел Патап Максимыч токарни осматривать. Дарья Сергевна также вышла. Прошла она в моленную, а там наемная канонница за негасимой свечой стоит и псалтырь читает. Там присела Дарья Сергевна на боковую лавочку и поникла головой. Дуня вспоминалась ей. "С детства ровно к родной матери была ко мне привязана, ни одной, бывало, тайной думы от меня не скрывала, — думала она. — А в последнее время не такой стала. Полюбились ей мирские книги, и стала она скучать божественными. Читаешь, бывало, ей из «Пролога» или «Торжественника» — не слушает, зачнешь говорить о душеспасительном — и ухом не ведет.
А тут на беду подвернулась окаянная Марья Ивановна. Совсем с тех пор переменилась Дуня, стала нетерпелива, сумрачна и молчалива. От зари до зари, бывало, сидит над какими-то еретическими, видно, книгами, путного слова тогда от нее, бывало, не добьешься. Не то что со мной, с отцом говорить перестала. А как на Троицу принесло к нам в дом эту проклятую Марью Ивановну — еще хуже пошло… И как воротилась Дуня от нее из гостей к больному отцу, словечка не сказала мне про житье-бытье у Луповицких, хоть я не раз о том речь заводила. О чем ни спрошу — молчит, ровно стена. И по-прежнему ко всему холодна и по-прежнему ко всему безучастна.
Как уехал от нас Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, одни мы остались с ней, — известное дело — скука, тоска в одиночестве. Поведешь, бывало, с ней разговор о душеспасительном — молчит, зачнешь читать что-нибудь от святых отец — молчит, зевает, спать на нее охота найдет, заместо душевного-то умиления. Я в тягость ей была. Как же жить мне с ней, как замуж-то она выйдет? Муж еще бог его знает каков человек, как еще поглядит на меня. Нет, не житье у них — и себе в тягость и им не на радость. У Патапа Максимыча остаться тоже не след: по всем замечаньям, Аксинья Захаровна не жилица на свете, а помрет она, Параша будет хозяйкой, а как с ней ужиться?..