Гулящая - Панас Мирный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Где же сам хозяин? - спросила, наконец, Христя.
- Да бог его знает. Был тут. Видно, куда-то ушел. Да вот он бродит,показал молодой парень на серую фигуру мужика с темным, как ночь, лицом; пошатываясь, он брел по улице к пожарищу.
Это был действительно Кравченко. Без шапки, без свитки, босой, в одной сорочке с распахнутым воротом, он шел, понуря голову. Руки, как плети, болтались вдоль тела, голова всклокочена, лицо черное, в саже, а глаза остановившиеся, как у безумного. На него страшно было смотреть, и никак нельзя было признать в нем Кравченко, весельчака и балагура Кравченко. Он шел молча, неверными шагами; люди при встрече давали ему дорогу, боязливо посматривая на него. Он, не глядя, все шел вперед и вперед; казалось, его, как безумного, влекла, тянула неведомая сила. Вот он все ближе и ближе, уже подходит к пожарищу. Вот-вот, кажется, споткнется о кучу золы. Нет, он стал, стал как вкопанный. Поднял голову, безумным взглядом обвел пепелище и, задрожав, с тяжким стоном упал на колени. Так стонет зверь, увидев своего убитого товарища, так воет волчица над своим растерзанным детенышем.
У Христи волосы встали дыбом от этого страшного стона. Оришка, перескакивая через кучи золы и головешек, подбежала к Кравченко и положила ему руку на плечо.
- Василь! - тихо окликнула она Кравченко, ласково заглядывая ему в глаза.- Не горюй!
Тот поднял на нее глаза и захохотал, страшно, безумно захохотал.
- Не горюй? - с хохотом спросил он ее.- Глянь! Глянь! Ты только глянь на это! - схватив ее за руку, крикнул он, показывая другой рукой на пожарище. И потом, оставив Оришку и подняв кверху кулаки, он крикнул неизвестно кому: - Это все вы! Вы мне наделали! - и снова бросился в улицу.
Мужики не обратили на это никакого внимания. Они делали свое дело разгребали кучи и заливали огонь. Когда Кравченко ушел, Христя только услышала чей-то голос: "Ишь как ведьма утешает Люцифера! Ворон ворону глаз не выклюет!" Кое-кто тяжело вздохнул.
Христя поскорее позвала старуху и пошла домой. Тяжелая тоска лежала у нее на сердце. К счастью, не успели они войти во двор, как приехал Колесник. Христя обрадовалась ему, как отцу родному. Начались расспросы, рассказы. Кирило рассказывал про пожар, Оришка все повторяла: "Да его, батюшка, свои подожгли". Колесник молча слушал. Он ни слова не сказал ни Кирилу, ни Оришке. Позвал к себе в комнату Христю и заперся с нею.
- Чего ты испугалась, дурочка? - спросил он, весело заглядывая в ее мрачные глаза.
- Я тебя, папаша, хочу попросить...- запинаясь, начала она.
- О чем?
- Верну я те деньги, что ты мне дал. Пусть все будет по-старому.
- Как по-старому?
- Так. Пусть слобожане владеют прудом и огородами.
- Не говори мне об этом. Не говори, если не хочешь, чтобы я рассердился,- сурово ответил он.- Не будет по-ихнему. Я не хочу, чтоб по-ихнему было. Я не хочу потакать поджигателям. Я их уничтожу, в тюрьму их запру. Они еще не видели, каков я в гневе! - кричал Колесник. Позвав Кирила, он велел передать Кравченко, чтобы тот не унывал, что он даст ему лесу на новый дом, а пока, если хочет, пусть переходит жить к нему в усадьбу.
- Теперь лето, как-нибудь перебудет,- прибавил Колесник и, зевнув, услал Кирила и Христю и сразу же лег спать.
9
Уныл и мрачен показался после этого Христе Веселый Кут. В нем как будто не произошло никаких перемен: от тяжкого бедствия, налетевшего огненным вихрем, в слободе была снесена только, усадьба Кравченко, да и то с помощью Колесника Кравченко уже расчистил место, поставил сарай и вкапывал столбы для хаты... А в панской усадьбе все осталось, как было. Стоит она на горе, как цветок, высоко поднявший головку, и красуется на всю околицу, у подножия раскинулась слобода, позади лес шумит. И солнце встает, светит и садится, как и раньше вставало, светило и садилось; прозрачен, пахуч и чист горный воздух... Все осталось по-прежнему. Но не таким оно кажется Христе.
Чистая, красивая усадьба кажется ей хищной и злобой, как коршун, который парит в вышине, подстерегая добычу; солнце таким ярким и знойным, будто оно нарочно хочет ей досадить, прозрачный воздух отдает гарью, сад и лес, как немые свидетели бедствия, глухо шумят, таинственно покачивая кудрявыми своими вершинами. Птички-щебетуньи и те ей наскучили. С немой тоскою встречает она светлое утро, с тоскою прячется от зорких глаз Оришки, весь долгий день с тоскою провожает солнце на покой и с тоскою ложится спать. Ночная темнота прячет ее одинокие слезы, с которыми днем она боится показаться на люди.
Люди, их обычаи, даже собственная жизнь опротивели ей. Все ей немило, все постыло, нет ее сердцу ни радости, ни утешения. Напротив - все будит в ней какой-то тайный страх, от которого она никак не может освободиться, с которым нигде не может укрыться. И нет никого, кому можно было бы открыть свое сердце, кто уронил бы хоть одну слезу на ее живую рану. Какой бы теплой и целительной показалась ей эта слеза. Нет никого! Одинока она, как былинка в поле; как в степи среди снегов один-единственный сиротливый стебель, так и она одна среди людей. Все чаще и чаще стала она обращаться к своему прошлому, к своей жизни в деревне, еще до службы в городе: какой она кажется ей теперь безмятежной и милой. Маленькие огорчения, холод и голод, тяжкая нужда нимало ее не заботили, как цветок в саду, расцветала она под любовным присмотром старушки матери. И свет и люди казались ей такими хорошими, на уме у нее было одно веселье. Эх, если б можно было вернуть это время! Если б можно было одним махом вырвать из жизни всю цепь невзгод и страданий - с каким бы удовольствием она это сделала! Нет, не такой это писарь писал, не таким огненным пером вписал он все муки в ее сердце, чтобы можно было их вырвать. И теперь до гробовой доски не избыть ей этой беды, до страшного суда не сбросить с плеч невыносимого бремени... гулять... гулящая... гулящая... больше ничего.
Эта кличка, это слово как холодным ветром обдавало ее всю, леденило и сердце и ум, она вся цепенела от него, и все же носилась с ним, как с чем-то и дорогим ей и в тоже время горьким. Никак она его не забудет, всюду оно с нею, словно предчувствие какой-то беды, словно клеймо, которое наложила на нее горькая доля.
Убежать бы отсюда куда глаза глядят, хоть на край света, только бы убежать! Может, там, среди других людей, она опомнится, отдохнет; может, не будет между ними и ею такой мучительной и непреодолимой преграды, как здесь. Хоть бы лето скорей проходило и наступила осень. Уедет она в город и никогда уж сюда не вернется, калачом ее сюда не заманишь!
А время идет, как безногий калека ползет, медленно, не торопясь. День ей вечностью кажется. А сколько еще осталось до осени таких дней, долгих-предолгих, знойных и душных? И сенокос еще не начался, а там еще жатва. Целая вечность! Исчахнешь за это время!
Христя в самом деле стала чахнуть. Веселое молодое личико побледнело, на белом, как мрамор, лбу прорезалась тонкая морщинка. В черных огненных глазах потухли горячие искры, осталась одна тусклая темнота... Под глазами синие мешки от слез, которыми каждую ночь обливается Христя.
- Что это с тобой? - допытывается Колесник, заглядывая в ее хмурое личико.
- Скучно мне тут,- упавшим голосом отвечает Христя.- Хоть бы скорей уехать.
- Куда?
- Куда? В город, на край света, в пекло... Только бы здесь не оставаться.
- Чудная! В городе жила - скучно тебе было, хотела в деревню. Приехала в деревню - опять тебя в город тянет. Чудная ты, места себе нигде не пригреешь!
- Не пригрею с той поры, как добрые люди его остудили,- проговорила Христя и заплакала.
- Вот и слезы... Ненавижу я эти глупые слезы! - воскликнул Колесник и убежал от нее.
"Чего ей не хватает? - думал он, бродя в одиночестве по саду.- Как сыр в масле катается, и еще плачет. Напустит на себя блажь и носится с нею, как цыган с писаной торбой!"
А Христя у себя в комнате тоже думает: "Никто тебя не поймет... не хочет понять... одинокая... одинокая... гулящая!"
С того времени она дала себе слово отмалчиваться. Все равно: правду ему скажи - не поверит, скажет, блажь на себя напустила, заплачь - еще больше разозлится. Лучше отмалчиваться.
И она отмалчивалась. Спросит Колесник, чего она приуныла, она на головную боль сошлется или на нездоровье. Станет он ласкать ее - она и ласки его принимает без того жара, с каким раньше принимала, а как каменная, как деревянная.
- Ты рыба, совсем рыба! Холодная, как рыба! - воскликнет он, обнимая ее.
А она смотрит на него своими черными глазами, точно он не к ней обращается, точно ей и невдомек, о чем это он говорит.
- Хоть поцелуй меня! - шепчет он, страстно сжимая ее.
Она коснется его губами, холодно поцелует, точно к дереву или железу приложится, и снова сядет равнодушная, молчаливая.
- Стар я для тебя, стар...- жалуется он на ее холодность.- Помоложе бы тебе надо... О, я знаю вашу женскую натуру, знаю, какие вы ненасытные!
Она и на эти упреки не отвечает... Разве ей теперь не все равно, будет он ее упрекать или нет. Когда на душе холод и мрак, и к упрекам она равнодушна, когда на сердце темная тоска, и они ее не трогают.