Том 3. Оказион - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым делом как есть кутью садиться, отвори окно, да, бросая за окно, на волю, первую ложку, проси деда Корочуна кутью есть. Дед Корочун над зимою первый: Корочун и зиму строит и горы насыпает, чтобы на санках кататься, и рядит инеем деревья, чтобы покрасивее было, он же, по рассказам старых людей, и Христа-Младенца пустил о Рождестве к себе в хлев, когда Ирод-царь велел избивать младенцев по всей земле, он же и разные кудесы знает и такие сказки сказывает, от которых и страх берет, и еще хочется. Любит Корочун, если кто медведем ряженый пляшет, и сам, на старости лет, так пройтись может, что любого молодого за пояс заткнет, — седой ворчун и затейник, без него и кутья не в кутью!
Но об этом в Петербурге и думать не годится, если ты хоть сколько-нибудь благоразумен и дорога тебе не опостылела, твоя нищенская, до отупения однообразная, в постоянных заботах о куске хлеба, мелочная жизнь.
Как известно, по петербургским правилам, за окно бросать ничего не полагается, и всякое выбрасывание, хотя бы и такой всем приятной сладости, как вареный ячмень на меду с грецким орехом, может кончиться не совсем приятно: там разбирать некогда, подберут твою кутью до последнего зернышка и повезут ее, под охраной, куда полагается… А затем еще не известно, захочет ли сам дед Корочун под такой большой праздник в Петербурге находиться? Ой, что-то очень сомнительно, чтобы приятно было старому деду по Невскому путешествовать или где на Островах сидеть. И скорее всего перекочевывает он об эту пору в самые дальние степи, в дикие и широкие, и уж там, на просторе, разгуливает, ест кутью, да зиму кует, коротая свои дни, последние и студеные.
Стало быть, как ни верти, а выходит, в конце концов, что если даже ты смельчак такой и не страшно тебе ложку кутьи за окно бросить, все равно, даром: Корочуну она попасть не попадет, а в лучшем случае собаке, а ведь собака, обнюхав ее, еще чего доброго, и съесть не откажется. Вот как!
Раздумывал Скороходов, раздумывал, как поступить: и кутьи хочется поесть по-настоящему, и боязно, и боязно, и досадно: что ж в самом деле, одному, без Корочуна кутьей наедаться?
И решил, наконец, Скороходов, уж тряхнет он по всем в долги влезет, а уедет из Петербурга, чтобы хоть один раз — единственный в своей стесненной жизни отпраздновать по-людски Святой вечер.
Глава втораяВ дальние степи, в дикие и широкие к Корочуну путь долгий и беспокойный. Остановки и пересадки — конца-краю не видно. В тесном вагоне холодно. С боку на бок больно все. Скороходов кое-как примостился, хотел отдохнуть, и заснул на ключах. Проснулся, — ноет в боку. Переложил ключи в другой карман, — заснул на кошельке. И обомлел весь бок. Лег он на спину. И опять беда: свеча в фонаре догорает, — стеарин потек, и фонарь запылал. Гарь, копоть.
Растворили двери, прогнали угар. Стало еще холоднее: зуб на зуб не попадет. А пассажир ходит, дверей за собою не притворяет.
«Экий, ты, пассажир, глупый, ну что тебе стоит, рука не отвалится!» — пеняет Скороходов.
А поезд с каждою верстой опаздывает и все медленнее движется.
«Экий ты, поезд, скучный, ну что тебе стоит, паров что ли не хватит!» — пеняет Скороходов.
Только бы прошла поскорее ночь, а там, завтра, как зажжется звезда, настанет и Святой вечер.
Медленно ползет скучный поезд. И версты как-будто длиннее стали, и верст будто больше.
Скороходов перекладывался с ключей на кошелек, с кошелька на ключи, ложился и так и сяк: ничком, и навзничь, а уж заснуть не было сил, только дремалось.
По соседству переругивались муж с женою — мастеровые.
— Осип головою фонарь прошиб! — пилила мужа жена за какого-то Осипа, выскочившего по пьяному делу из вагона, когда уж тронулся поезд, и угодившего башкою прямо в фонарь.
— Компания! Ничего! Прямо теперь в участок! — смеялся муж, подлаживаясь к жене: тянуло его еще выпить, а водка у бабы была спрятана, и не было ходов уломать бабу.
Юнкер, примостившись на верхней лавочке, спрыгнул не без ловкости и, толкнув сундук, в котором, должно быть, эта самая бабья водка хранилась вежливо извинился перед мастеровым.
— Пожалуйста, пожалуйста! — закивал мастеровой.
— Пожалуйста! — передразнила баба.
— Знаем обращение, нам не впервой! — и вдруг обозлившись, мастеровой начинает ругаться, — экие вы, бабы, и чего прешь на этот вокзал? Давно б дома были, разорва, вот вы… Когда теперь приедем? На Пасху? Ведь, говорил же я, нет…
Баба видит, что проштрафилась, сдается:
— Винить невинного человека! Вы меня не вините, я не виновата этим делом.
И уж доносится жадное бульканье. Наливается бабья водка, и надо думать, из большой посуды в стаканчик, а пьется стаканчик с таким вкусом, непьющий запьет.
— Водка хлебная, а хлеб пшеничный, здорово!
— Здорово! — шипит баба, — прохвост ты, обормот, здорово!
Какой-то пассажир, белесый и такой постный, словно где-то из спины у него, из какого-то спинного позвонка святое деревянное масло точится, совсем уж умаслившийся, потерял свое место и ходит по вагону и пристает без пропуска к каждому:
— Кто ты и куда едешь?
Кое-кто отвечает, но потом отвертываются, а потом уж посылают к черту.
Постный человек, наконец, остался один, он уселся на кончик лавки, и ему кажется, что едет он один во всем вагоне, из хребта у него сочится святое деревянное масло. Кто он? — сам уж не соображает и вспомнить не может.
— Кто ты и куда едешь? — бормочет постный.
А какой-то безбилетный, разместившись под лавкой, так уплетает на сон грядущий, будто не две, а целая четверка скул у него, а кушанье такое вкусное, и объешься и еще запросишь.
Потом все затихает, и затихшее несется, перебрасываясь из кулька в рогожку. И поспеть вовремя нет уж надежды. Стучат колеса. Поднявшаяся метель воет — стучит в колесах.
Огарок в закопченном фонаре чуть светит.
Глава третья«Нет, лучше уж было бы в Петербурге остаться, куда ни шло!» — ерзает после бессонной ночи Скороходов и укоряет себя и оправдывается.
Кончается долгий день, вечереет.
Скоро там, среди широкой дикой степи, в закутанном белым снегом, как белым вишневым цветом, старом родном доме, за кутью сядут. Скоро зажжется Рождественская звезда. Но станция, на которой Скороходов вылезет, так еще далеко, страшно ему подумать. Метель не дает хода, да проклятые пересадки.
«Постелят стол сеном, поставят миску с кутьей, засветят свечи, сядут вокруг стола… Святой вечер!» — поддразнивает себя Скороходов и тянется весь, не находя места.
Какая-то шляпа, с острым подвижным лицом — по вагону говорят, что это и есть агитатор — читает вслух газету. Шляпа выбирает в газете что почище и позабористее и, снабжая прочитанное собственными приложениями, предоставляет публике жестокие выводы из прочитанного и добавленного.
«Приходите в трактир Парамонова, — отчеканивает шляпа-агитатор газетное сообщение, случайно подслушанный разговор по телефону, — спрашивайте дворника с рыжей бородою, по пятьдесят копеек на человека, чтобы бить жидов и интеллигентов…»
Скороходов дальше не слушает, кого еще бить надо за пятьдесят копеек, кроме жидов и интеллигентов, а может быть, за ту же цену и убить. Да и слушать нечего! Сам дворник лучше всяких газет знает, кого бить и когда бить, потому что он, рыжий, все знает. И от него, рыжего, все зависит, и судьба Скороходова, и судьба всей земли русской, и судьба всего света белого. Вот он, может быть, за одно уж с жидами и интеллигентами, и самого седого Корочуна укокошил и лежит себе где-нибудь под лавкой, лежит, как залег, ему и горя нет, спит. Да и как не спать ему счастливому, ведь ему нет дела ни до Скороходова, ни до русской земли, ни до света белого, ни до седого Корочуна — сыто брюхо и слава Богу. И уж ждать нечего, ни ждать, ни надеяться. Он убил это слово, — надеяться, вычеркнул его из русского словаря. И лежит счастливый, растрепанный и путаный, спит. И оттого все безнадежно треплется и путается.
Представилось Скороходову, будто он поднялся, чтобы посмотреть, отчего шум такой по вагону, а вагон, будто весь рыжего цвета, как борода дворника, и все пассажиры рыжие, и слушает Скороходов и ушам не верит.
— Ура, рыжий дворник от Парамонова! Ура! — надсаживается вагон и вдруг ухает в какую-то рыжую кашу.
— Ваш билет! Ваш билет! — тряс и пихал кондуктор задремавшего Скороходова.
Вваливаются в вагон стражники. Испитые, продрогшие, в рваных полушубках с винтовками в окоченевших руках, они садятся неудобно, кучкою.
— Вихри враждебные…— ладно затягивают песню на другом конце вагона: поет гимназист, кадет и какой-то солдат.
Стражник поплоше робко подходит к шляпе-агитатору: