Впечатления моей жизни - Мария Тенишева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потянулись дни, казавшиеся годами. Наконец, когда, переволновавшись и измучившись, мы уже стали терять надежду на то, что когда-нибудь кончится это положение, мы получили из Петербурга телеграмму, что есть надежда на скорый отход поезда за границу и что наш поверенный, заручившись для нас билетами, едет к нам в Смоленск с тем, чтобы проводить нас до границы.
Собравшись налегке, не уверенные в том, доедем ли мы до границы, мы двинулись в путь: я, Киту, ее мать кн. Е.И.Суворова, Лидии, две горничные, Булька, все с крошечным багажом. Запершись в купе, я горько плакала, прощаясь с Россией, не зная, увижу ли я ее снова… Позади осталось все, что я любила, вся моя работа, все, чем жила и с чем думала дожить до последнего часа своей жизни, чему хотела послужить до конца… Позади одни сожаления, разбитые надежды, страх и чувство горькой обиды… Впереди — туман, неизвестность… Точно жизнь кончилась, и не за что было уцепиться самой маленькой надежде…
В каждом вагоне было по два солдата. Из вагонов третьего класса неслись песни и крики. На каждой станции были слышны споры, брань, истерики. Публика, заждавшаяся на станциях, почти с бою брала вагоны. Поезд тянулся медленно, уже не по расписанию, а как бог даст. Да и не могло быть уверенности в исправности пути. Приехав в Двинск, мы пересели в норд-экспресс. Нас уверяли, что он дойдет только до Вильны (в сущности, никто ничего не знал), и мы уже стали, строить планы, как в Вильне найдем лошадей и поедем до границы. Однако в Вильне мы узнали, что поезд проследует дальше. Наконец, переваливши границу, мы вздохнули свободно, почувствовав себя в тихой и благоустроенной стране и обретя твердую почву под ногами…
XXX
Париж 1905-1908
Во все время путешествия мы были так подавлены, в голове такой сумбур, в душе такая пустота, что, подъезжая к Парижу, мы ни о чем не думали, ни о чем не позаботились и, когда поезд остановился, не знали, где мы будем жить. Мне было все безразлично. Только вопросы носильщиков, куда везти вещи, точно разбудили меня. Я приказала везти нас в первую попавшуюся гостиницу. В отель Риц я не хотела ехать, мне он напоминал слишком много тяжелых моментов, болезнь и смерть князя. Нас привезли в отель Бедфорд, недалеко от Мадлен. Был шестой час вечера, и, когда мы, всей нашей компанией, ввалились туда, оказалась всего только одна свободная комната, в которую нас и посадили, обещая, что к вечеру освободится, может быть, помещение. Усталая, разбитая, без воли, без желаний, не думая ни о чем, я так и села в кресло в шляпе, как на станции железной дороги, точно ожидая поезда.
Было уже двенадцать часов вечера, когда нам пришли сказать, что нашлись еще комнаты, где мы могли пока переночевать. Все мы были настолько измучены, что эта необычайная неприветливая обстановка, приезд без всяких удобств, отсутствие заранее приготовленного для нас помещения — ничего нас не удивляло. Мы точно превратились в автоматов и делали, что нам говорят, не попробовав даже поискать другой гостиницы, мы точно плыли по течению, не зная, куда идем.
Спустя несколько дней мы прочли в газетах, что в Строгановском музее в Москве брошена была бомба, принесшая большой вред. Это было для нас последним ударом, этого мы не предвидели. Я стала опасаться того же для своего музея. Если не могли охранить казенный музей в Москве, то чего же было ожидать в Смоленске после того, что сам губернатор не ручался ни за что. Если в Москве казенное учреждение не могло быть ограждено от такого безобразия, то чего же ожидать в маленьком провинциальном городе без охраны и войска? Я немедленно написала Барщевскому письмо, чтобы он тотчас же уложил все самое ценное в ящики и послал в Париж ко мне, в музее оставил бы только грубые деревянные доски, сани, экипажи, грубую утварь — все, что не составило бы интереса для громил. С подобными указаниями я послала в Смоленск и Лидина, прося его помочь Барщевскому. Не могу сказать, что я пережила за это время, каждую минуту ожидая из Смоленска каких-нибудь дурных известий. Когда, наконец, вещи приехали в Париж благополучно, нервы не выдержали, вся надсада, в какой я провела последние два месяца, выразилась в сильнейшей нервной болезни, заглушившей все душевные страдания и продержавшей меня между жизнью и смертью в постели два месяца, в полном нравственном отупении.
Когда я стала немного поправляться, доктора потребовали, чтобы я поехала в теплый климат. Ехать далеко мне не хотелось, и мы выбрали Сан-Ремо. Поселившись на берегу Средиземного моря, в тихом спокойном месте, где проживают большей частью семейные люди, где нет ни игорного дома, ни модных гуляний, где одна только природа привлекает людей, я стала быстро оправляться под лучами живительного мартовского солнца, набираться сил и возвращаться к жизни…
Мы все время были в переписке с нашими друзьями и знали все, что делается в России. Несмотря на чудный климат и природу, мы болели за родину, с нетерпением ожидая известий, и с волнением распечатывали письма из Талашкина и Смоленска. Ничто не могло отвлечь нас от всего того, что переживала теперь Россия.
Между тем с новыми силами стала возрождаться и энергия, стали оживать заветные мечты — заняться эмалью и снова погрузиться в искусство, оставив свою общественную деятельность, которая дала мне столько разочарований и огорчений…
Я твердо решила по возвращении в Париж заняться эмалевым делом. Но для этого необходимо было иметь хорошую удобную мастерскую и вообще устроиться не в гостинице. Нам удалось по возвращении из Сан-Ремо приобрести за довольно сходную цену дом у одной американки, покинувшей Париж. Надо было жить экономно, так как грозила неизвестность — переворот мог принести большие сюрпризы. Бумаги наши страшно падали, и во Франции паника была ужасная, ведь все самые маленькие рантье держали ценности в русских бумагах. К нам не раз обращались о вопросом, что мы думаем о положении дел в России. А что мы могли думать, когда мы сами потеряли огромные деньги, продавая бумаги?
Когда по возвращении в Париж нам удалось купить дом и устроиться по-настоящему, то я совсем приободрилась, почувствовав себя снова "дома", и с новой энергией принялась за работу. Мне не хватало дня, я проводила за работой по восемь-десять часов, не сходя с места, увлекаясь делом и не чувствуя утомления. Все меня радовало, все доставляло удовольствие — и моя мастерская, и уютная домашняя обстановка. И только где-то глубоко в душе какая-то тупая боль напоминала о далекой родине, переживающей тяжелую болезнь. Издалека, страдающая, она была мне еще дороже. Днем кипучие занятия, напряженный труд отвлекали меня от тяжелых дум, но зато поздно вечером, в бессонные ночи мысли снова возвращались на родину, вспоминались любимые места; уголки родного Талашкина, старый дом; весь оживленный, многолюдный мирок Фленова, оставленные старые люди; любимые животные — и сердце ныло по старому, тревога закрадывалась в сердце: устоит ли все это? Придется ли снова увидеть? Или не сегодня-завтра придет известие, что старый дом сожгли, старое гнездо разорено, конский завод разграблен, лошади искалечены… Ведь все, что мы читали в газетах, было далеко не утешительно, иногда ужасно. Мы читали о погромах, поджогах, все культурное исчезало с лица земли родной, разрушались создания человеческого духа… Все это отзывалось у нас в душе страшной болью, мы постоянно жили под гнетущим ожиданием получить известие из Талашкина, что и оно сметено… Дрожа за участь всего живого, за несчастных животных, которых мы воспитывали, мы приказала нашему кучеру перевезти в Германию партию молодых лошадей из конского завода и там распродать. Моих же самых любимых трех лошадей я велела привезти в Париж, не желая вдруг узнать, что они искалечены, что вырваны у них языки, как это случилось в некоторых имениях.