Руководящие идеи русской жизни - Лев Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представительство парламентарное основано на объединении народа партиями, а потому неизбежно создает господствующий политиканский слой. Эта система не объединяет народ с государством, а разъединяет посредством средостения партий. Организованная часть партий, — всегда ничтожной численности по сравнению с народными массами, — становится единственным, так сказать, активным гражданством. Эта система создает господствующий над народом политиканский класс, который не может быть назван новой «аристократией» только по неблагородству своего персонала, но, во всяком случае, эта система глубоко антидемократична.
Напротив, система представительства от самих групп населения столь же глубоко демократична. Она всем своим влиянием постоянно направляет мысль государства за заботу не о том, что нужно для партий, а на то, что нужно для самого населения, для народа.
Но если, таким образом, прямое внепартийное представительство народа единственно полезно и нужно для населения, то и для крепости и мудрости государства нужно также только оно. Государство тем прочнее, чем теснее связано с народом, чем более выражает в себе и в своем действии народную мысль и потребности. Как в отношении внутреннего порядка, так и в отношении внешней мощи сильно и прочно только государство, связанное с мыслью и потребностями народа. Все же эти условия создаются только рекомендуемым нами представительством.
Таким образом, если мы станем на точку зрения блага народа и государства, то не можем вынести другого решения, как то, что для народа и государства нужно и полезно исключительно непосредственное, групповое, внепартийное представительство народа при Верховной власти. Что касается представительства, имеющего целью создание из себя Верховной власти, то это учреждение может получать смысл разве только в случае отсутствия другой, более прочной Верховной власти; у нас же, в России, при наличности Верховной власти Монарха, такой потребности нет, а потому и парламентарное представительство окончательно не имеет никакого смысла существования.
У могилы П.А. Столыпина
В минуту последнего, хотя и заочного, прощания с человеком, которого я высоко ценил, на которого возлагал много надежд и которого благородная личность возбуждала во мне искреннюю привязанность, — в такую минуту невольно вырывается слово чисто личное, свободное от условностей, такое, какое от меня слыхал почивший при его жизни.
То, что читающие эти строки имеют перед собой, — не статья. Это мое грустное размышление над могилой утраченного человека, близкого не по внешним условиям и отношениям света, а по чувству, развившемуся за четырехлетнее знакомство… Четыре года — это почти вся кратковременная политическая жизнь правителя, промелькнувшего в нашей государственности, как мимолетный блестящий метеор.
Теперь его оплакивают, и — есть за что. Дай Бог, чтобы нам не пришлось оплакивать его еще сильнее, если Россия начнет справлять по нему тризну междоусобиц… Его редкий талант распутывать усложнения и парализовать опасности только и давал нам последние пять лет возможность жить среди такого положения, которое само по себе представляет собой не столько общественный и политический строй, как хаос борющихся сил, лишенный внутреннего равновесия.
Не Петр Аркадьевич создал это положение. Он был им захвачен, как и все мы, малые люди, но на него легла тяжкая задача, на нас не лежавшая: в этом расшатанном хаотическом состоянии страны и государства вести государственный корабль.
И он его повел. Вчера еще никому не известный — он проявил несравнимое искусство кормчего. На разбитых щепках некогда великого корабля, с изломанными машинами, с пробоинами по всем бортам, с течами по всему дну, при деморализованном экипаже, при непрекращающейся бомбардировке врагов государства и нации, — Петр Аркадьевич Столыпин страшным напряжением своих неистощимых сил, беспредельной отдачей себя долгу и редкими правительственными талантами умел плыть и везти пассажиров, во всяком случае, в относительном благополучии.
Его долго не признавали и отрицали, как теперь, может быть, станут превращать в кумира. Я не преклонялся перед ним, не преклоняюсь и теперь ни перед чем, кроме его благородной рыцарской личности. Но не обинуясь[144] скажу, что за свыше 20 лет, в течение которых я знал целый ряд крупнейших наших государственных деятелей, не вижу ни одного, который бы был выше Столыпина по совокупности правительственных способностей. Были лица более глубокие в смысле философии государственности, более, конечно, твердого характера, более, конечно, обширных знаний и, конечно, — более определенного миросозерцания. Но правителя, соединяющего такую совокупность блестящих качеств, необходимых в то время, когда одному приходится заменять собой десятерых, правителя такого самоотвержения, такой напряженной сердечной любви к России, — я не видал.
Думаю, что не случайно он попал в свое время на первое место. Тогда на первом месте мог быть только он. Положение было слишком непривлекательно и страшно. Дело, конечно, не в опасности смерти. Многие отдавали свою жизнь не менее беззаветно. Но страшна была сама трудность дела, отнимавшая надежду на успех. В этом отношении у Петра Аркадьевича были внутренние опоры, которых в такой степени, мне кажется, не обнаруживалось у других. Это — вера в Бога и в Россию. Это давало ему веру в успех даже без отчетливого представления — в чем он будет заключаться. В этом был, думаю, секрет его уверенности, которая давала шансы на успех сама по себе.
У Петра Аркадьевича Столыпина были необычайно чуткие русские инстинкты. Он, я прямо скажу, как истый человек интеллигенции не знал России, особенно Великороссии, но кровь предков говорила в нем. Он по общеинтеллигентскому несчастью не знал православной веры, что порождало его ошибки в церковной политике. Но кровь предков громко говорила в нем, и его душа была глубоко русская и христианская. Он так верил в Бога, как дай Господь верить Его служителям перед алтарем… Он так верил в Россию, что в этом перед ним можно только преклоняться. И в этой вере он черпал огромную силу.
Года три назад, после одной моей долгой речи, полной недоумения в отношении его политики, он ответил: «В сущности, ваши слова сводятся к вопросу, что такое я: великий ли человек, русский Бисмарк, или жалкая бездарность, умеющая только влачить день за днем?.. Вопрос странный для меня… Что такое я — не знаю. Но я верю в Бога и знаю наверное, что все, мне предназначенное, я совершу несмотря ни на какие препятствия, а чего не назначено — не сделаю ни при каких ухищрениях».
Позднее, уже при последней нашей встрече в этой жизни, 13 мая сего года, на мои доказательства того, что у нас нет умиротворения и положение крайне обостряется, он сказал просто:
«Я верю в Россию. Если бы я не имел этой веры, я бы не в состоянии был ничего делать»…
Для него голос веры был аргументом.
Я возразил, что и я верю, но только тогда, когда Россия действует в свойственных ей условиях… А он верил — безусловно, во что бы то ни стало и невзирая ни на что… Это был один из тех людей, которым можно устраивать триумф «за то, что он не отчаялся в спасении отечества».
И вот, с той необоримой силой, которую дает вера, он, ничем не смущаясь, стоял на руле в то время, когда кругом кипела буря и корабль трещал по всем швам, а шквалы ежеминутно готовились снести самого кормчего в бездну. Я говорю не о смерти. Это не в счет. Он сам говорил мне: «Когда я выхожу из дома, я никогда не знаю, возвращусь ли назад». Но не в этом дело, а в шквалах политических. Все время нашего знакомства я только и слышал о хронически готовящихся его «падениях». Сколько раз тончайшие политики назначали чуть не дни этого.
Но он не падал и не упал до конца… Его держало на месте то, что вместо него невозможно было найти другого человека, и у самих противников в последнюю минуту не поднималась рука на него. Всякий понимал, что таких талантов, такой находчивости, такой вечной бодрости не найти. Где взять человека, имеющего в себе такой неистощимый арсенал правительственных средств? И не было, и нет такого. Он один в самую трудную минуту умел найти способы сделать кажущееся невозможным или предотвратить, казалось бы, непредотвратимое. Его личность заменяла все, и государственный корабль, скрипя и треща, двигался, вез сто миллионов пассажиров и подчас даже отражал врагов пальбой из своих подбитых орудий с видом некоторой победоносности.
И я спрашивал себя четыре года, как спрашиваю теперь перед его могилой: что если бы такой капитан шел на настоящем корабле, а не на нашей дырявой посудине? Какие бы страницы славы он прибавил к славным летописям прошлого? Я спрашивал себя — и его самого — зачем плыть на такой рухляди? Допустим, что человек исключительных талантов делает чудо мореплавания, не идя так долго ко дну, и поражает удивлением всякого, следящего за этим непостижимым плаванием. Но ведь не может чудо продолжаться вечно, не может никакая находчивость капитана спасти в конце концов от крушения эти обессмысленные щепки некогда победоносного корабля?