Сказ о змеином сердце, или Второе слово о Якубе Шеле - Радек Рак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такова была судьба змеиного сердца.
LXIX. О том, во что не следует верить
Сказывают, что Галилея два месяца стояла в огне. Шестьдесят дней длился праздник смерти и вершилась месть панам. Гибли виновные в крестьянском гнете, гибли и невинные. Правда, виновные все же чаще.
Вельможный пан Доминик Рей в первый день бунта решили сбежать из Эмауса, переодевшись старой прачкой. Прачку предварительно избили и связали, потому что она не хотела отдавать одежду по доброте душевной, а вдобавок обозвала его прохвостом и бездельником и объявила напоследок, что теперь наступит справедливость, и Рея наконец повесят. Уловка, возможно, и сработала бы, но, еще не добравшись до застав Эмауса, гордый своей хитростью Доминик подсел в повозку, движущуюся в сторону Тарнува.
В повозке ехала кучка крестьян, подмастерьев и портачей[52]. Они собирались выяснить, правда ли, что староста Брейнль платит за польские трупы. Доминика выдала и панская речь, и поминание имени Господа всуе, и руки, как у священника, а не прачки. Пан Рей пытался сбежать, но кто-то из хамов мотыгой отколол ему кусок черепа, обнажив мозг. Их благородие каким-то чудом выжили, хотя их жестоко колотило, и они провалились в какую-то бездну между сном и смертью. Хамы поили Доминика водкой, чтобы поддержать их жизнь, потому что убивать прямо сейчас было немного глупо. Через два дня они добрались до Тарнува.
На тракте повозок была тьма. Все они прибывали с востока и юга, а некоторые даже с севера и с запада. Везли в основном трупы, хотя одна телега из-под Домбровы была заполнена только панскими головами; их ровно и аккуратно сложили горкой, будто это были не человеческие головы, а кочаны капусты.
Всю эту чернь разогнала городская стража, велев идти прочь. Вместо флоринов крестьяне получили кнуты, а кое-кто даже пулю из винтовки. Никаких обещанных вознаграждений золотом хамам не выдали. Потому кровавый груз сбросили в канавы или прямо на дорогу. Ясновельможного Доминика Рея забили палками, матерясь, что столько хорошей водки ушло впустую.
– Этот мерзавец, даже полудохлый, умудрился найти способ выдоить бедняка. – Один из портачей в последний раз пнул неподвижное тело пана Рея и высморкался на него из обеих ноздрей.
Однако крестьяне в Галилее резали панов и безвозмездно, имя Якуба Шели было на устах у всех. Говорили, будто он провозгласил свое королевство в долине Вислоки и стал сам себя называть хамским королем. Говорили, что Шеле больше не нужно слушаться ни пана, ни ксёндза, ни Бога, да и самого Кайзера слушаться не нужно. И если он и действует по воле последнего, то лишь потому, что сам так захотел. Говорили, что хамский король взимает мыто на большаке между Пильзном и Яслой и создал собственное войско, чтобы защищать свой народ. А старые бабки, деды и Ксенес Рак уверяли, будто Шеля – это Нелюдим, который вернулся из глубины веков, чтобы взять под опеку крестьян, или даже сам Змеиный Король, что проснулся и вышел из-под земли; но это уже были совершенно невероятные байки, и мало кто им верил.
Самого Якуба видели редко; он, говорили, сидел во дворе в Седлицах. Зато его сын, Сташек, появлялся везде и особенно там, где лилась кровь. Полковник, хоть и безусый, наполовину слепой, наполовину глухой, хромой и уродливый, как сам черт, правил железной рукой. Говорили, но тихо, вполголоса, что если Якуб – пан, то Сташек – управляющий.
Говорили, что полковник взял в жены настоящую польскую пани – правда, десятилетнюю, но все же. Сам Якуб сочетал их браком в первую ночь бунта, а если Якуб это сделал, то ни один ксёндз не смог бы лучше. Впрочем, может быть, наступят такие времена, когда для свадьбы вообще не понадобится никаких ксёндзов. Правда, кое-кто роптал, что жена полковника – это даже не девушка, это просто ребенок, – но Сташек именно таких любил, это было особенно заметно на поджогах особняков. Якуб Шеля нес свободу, и свобода – это когда каждому позволено делать то, что нравится, и когда каждый – пан, ибо пан сам решает, что хорошо, что плохо. Поэтому хамы со всей Галилеи толпами тянулись под власть Шели.
Сам Шеля редко покидал усадьбу. Имение Богушей не было сожжено, даже разграблено в меру. Якуб запретил грабить усадьбу под страхом смерти уже в первые часы бунта. Теперь он бродил по пыльным, неубранным комнатам, все еще одетый в черный плащ, некогда принадлежавший еврейскому торговцу талмудами, хотя вполне мог носить панские пиджаки и сюртуки, от которых ломились шкафы и гардеробная. А иногда он придвигал стул к зеркалу и так смотрел, смотрел целыми часами.
– Опасно столько смотреть в зеркало, – сказала однажды Слава, жившая вместе с Якубом во дворе.
– Я не знаю, кто это из нас, – ответил он. – Кто я, а кто он. Кто пан, а кто хам. Кто из нас выжил.
– Ты – пан. Ты сила и мощь. – Слава села ему на колени и выжгла на губах клеймо поцелуя. И она была в очень красивом обличье, не слишком стара и не слишком молода, и она не брезговала одеваться во французские платья с великолепными вырезами, и ей было, что показать в этих вырезах. – Я учила тебя менять форму и ходить по паучьим тропам, но все это ты получил сам. Сам.
И Якуб почувствовал себя истинным паном, и отнес Славу на огромное ложе, и там овладел ею, и она служила ему, как он только желал, и много раз служила всю ночь. Однако на рассвете Шелю вновь охватила тревога, он бесшумно выскользнул из спальни и вернулся к зеркалу. Он стоял перед своим отражением голый, немолодой и невзрачный. И он до сих пор не знал, Якуб он или Викторин, и что это на самом деле значит.
– Что такое правда? – промолвила скрипучим голосом Слава и захохотала лягушачьим смехом. Она стояла рядом, сгорбленная, коричневая и сморщенная, как высохший орех. Одной рукой она вытерла обвисшую вульву, другой потянулась к Якубовой мужественности. Шеля с отвращением оттолкнул ее. Слава продолжала хихикать, не обращая внимания.
А потом она вышла из дома, все еще голая, хотя только начался апрель и земля была седой от инея. Она пару раз подышала на ладони, потерла их, вынула из изгороди гнилую жердь и улетела на ней. Только ее и видели.
Вскоре после этого Якуб также исчез. Устами своего сына он передал только свой последний указ:
– Больше панов убивать нельзя. Расходитесь