Меншиков - Александр Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одновременно с делом Шафирова шло другое, не менее громкое: был уличен в лихоимстве обер-фискал. Нестеров, человек, много лет отличавшийся ревностным вскрытием и преследованием злоупотреблений.
С расспросов и пыток обер-фискал повинился, что неоднократно брал взятки и деньгами и разными вещами за табачные откупа, определения на воеводские места и за другие дела. Суд начел на него триста тысяч рублей.
Обер-фискала колесовали на площади, против коллегии. Сам Петр наблюдал за казнью из камер-коллегии.
— Виноват! — закричал с эшафота старик Нестеров, когда увидел в окне государя.
Крепко надеялся обер-фискал на монаршую милость. Полагал, что имеет на это право не меньше Шафирова. Столько лет без кривды радел государю! Надсматривал, «дабы никто от службы не ухоранивался и прочего худа не чинил». Одно дело сибирского губернатора князя Гагарина чего стоит!..
Князь Гагарин!.. Столп благочестия, знатнейший почтеннейший человек в государстве, повешен вследствие доноса не кого-нибудь, а его, Нестерова! Кто больше его выловил лихоимцев и казнокрадов?
Кланяется обер-фискал, бьет челом о помост:
— Виноват!
Но… Петр отвернулся.
С Нестеровым было казнено девять человек; многие наказаны кнутом и сосланы на галерные работы.
Всех подьячих согнали смотреть на казнь эту «дабы могли они видеть, что ожидает всякого лихоимца».
21
Александр Данилович болел. Тепло одетый в стеганом бухарском халате подбитых мехом туфлях, обмотанный шарфом, он часами просиживал у камелька.
В эти дни чаще всех наведывался к нему Петр Андреевич Толстой. А беседа одна у них: все о том, что плох, очень плох государь! Им это виднее, чем кому бы то ни было.
— Смерть каждого государя, Александр Данилович, производит некоторое потрясение, особенно если он самодержавный, — тихо, вкрадчиво говорил Толстой, потирая протянутые к огню руки, искоса из-под густых, кустистых бровей поглядывая на Меншикова. — Со вступлением на престол нового государя могут измениться отношения к другим странам, устроиться новые союзы, прекратиться прежние; внутреннее управление может получить новый характер; прежние сановники заменятся другими…
Золотисто-багровая полоса от разгоревшихся дров тянулась вдоль комнаты, богато расцвечивая персидский ковер на полу: дрова горели бойко и дружно, весело шипя и пощелкивая. Александр Данилович молчал, как будто весь погрузился в созерцание пламени, но последние слова Толстого заставили его страдальчески сморщиться.
— «Прежние сановники заменятся», — повторил он вслед за Толстым и махнул рукой, а махнув, насупился и замотал головой. — Нет, нет… Не в одном этом дело!.. Видишь, — указал тонким, прозрачно-розовым пальцем на пламя. — Скоро огонь пожрет все, что дали ему… Вот… он уже утихает… Эти алые головни, кои являют сейчас собой сказочные замки, дворцы… рушатся, покрываются темным сизым налетом, а между ними… ишь, ишь… мелькают уже синие язычки!..
— А в них яд, — кивает Толстой, угадав мысль светлейшего, — яд, яд, даром, что они такие красивенькие!..
Меншиков берет кочергу, жестоко колотит ей по углям, головешкам, наблюдает, как целый сноп искр улетает в трубу.
— Вот и все! — Бьет в ладоши. — Огни!
Подали свечи, кофе, трубки, потом и закуски, водку, наливки и вина.
— Я не буду, — прижал Александр Данилович кончики пальцев к груди, — врачи никак не велят, а ты, может быть, «огорчишься»? За мое здоровье, а?
— Ничего, ничего, — остановил его Петр Андреевич, — ты сиди, я тут сам… — Выбрал бутылку. — Ишь на ней пыли-то наросло!.. Знать, вековая пыльца-то, из благородных…
— Давеча я к тому, — продолжал Меншиков, раскуривая трубку, не слушая воркованья Толстого, — к тому я сказал, что смерть такого государя, как наш Петр Алексеевич, не идет ни в какое сравнение со смертью других государей.
Помолчал, потом, рассеянно посмотрев на Толстого, задумчиво произнес:
— Может статься, что все новое дело покроется пеплом, а мы полетим в тартарары!..
— Да, да, да! — соглашался, мотал подбородком Толстой, закусывая каким-то мудреным вареньем. — Россия сейчас похожа на город, разрушенный до основания с целью выстроить его по новому плану. В городе этом из-под мусора и щепы едва заметны сохранившиеся фундаменты, едва начинают возникать своды новых зданий…
— Истинно! А кто их будет достраивать, эти новые здания? — горячо сказал Меншиков. — Ведь ближе всех к престолу…
— Да, — перебил его Петр Андреевич, — ближе всех к престолу стоит внук государя Петр Алексеевич! А ему всего восемь лет… И его разделяет с нами смерть царевича Алексея! Так что, сделавшись государем, он вряд ли простит нам смерть своего отца.
— Это известно, брат, все известно! — махнул рукой Александр Данилович. — А вот что думает об этом сам государь?
— Император в сильном расстройстве, — ответил Толстой. — Ты хочешь знать, кого он в наследники себе прочит?.. По-моему, это не ведомо никому.
Меншиков только пожал плечами.
«Малолетний ли Петр, Голштинский ли герцог — один мед!» — думал он.
И Толстому и Меншикову было ясно, что сторонники малолетнего Петра Алексеевича не преминут внушить ему, если уже не внушили, что память его «безвинно погибшего от рук лиходеев» отца должна быть для сына священной. И тогда, дорожа этой памятью, Петр Алексеевич, сделавшись государем, несомненно, приблизит к себе всех бывших приверженцев царевича Алексея — людей, преданных старинным порядкам, — и удалит сотрудников своего деда — людей, начавших и продолживших с ним дело преобразования отечества своего.
И после того, как ушел Толстой, Меншиков долго размышлял, прохаживаясь по кабинету, ежась, но поминутно закидывая коротко стриженную, под парик, голову, уже сильно тронутую сединой, покусывая чубук давно выкуренной и погасшей трубки. Лицо его при скудном освещении казалось мертвенно-бледным, глаза, глубоко ввалившиеся, с густыми тенями под ними, — стеклянными, остановившимися, тонкие, искривленные губы — коричнево-черными.
«Но за всем тем, — напряженно думал он, — кто же может наследовать в случае смерти Петра Алексеевича? Царевна Анна? Да, она действительно любимица императора: красавица собой, с сильным, отцовским характером… Но она сговорена за герцога Голштинского! Принц же этот… „ни рыба ни мясо!“.. Одно то уже — сколько лет он в России живет, а не знает по-русски ни слова! И во всем руководствуется волей и разумом своего министра Бассевича. А этот Бассевич тоже ведь вовсе не знает России и не интересуется ею… Однако, если супруга герцога сделается русской императрицей… О-о, тогда он наверняка постарается навести свои порядки во всем — такие порядки, от которых выиграет разве только любезная его сердцу Голштиния. А прежних сотрудников императора он отстранит. Это как пить дать!.. И хорошо, ежели только отстранит а то и сошлет… для надежности…»
Итак остается Екатерина! Для Александра Даниловича это лучший, чудесный выход из положения.
«Надобно пользоваться всяким удобным случаем, — думает он, — чтобы привести государя к твердой мысли, что неизбежно Екатерина должна вступить на престол…»
«Ну, а много ли таких, как я, кто желает видеть императрицей Екатерину? — прикидывал Меншиков и тотчас сам себе отвечал: — Много! Много!.. — кивал головой, поглаживал грудь. — Участники в приговоре над царевичем Алексеем, которые боятся вступления на престол его сына, — это раз! Все те, кто опасается засилья голштинцев в Россию, — это два! Наконец, все искренне преданные делу преобразования, сторонники новых порядков!.. Много, много нас! Хватит! В сенате, в синоде, в коллегиях, в гвардии: я, Толстой, Ягужинский, Головкин, Феофан Прокопович, да мало ли… Надо действовать!»
Петр жестоко страдал. Появились признаки каменной болезни, участились припадки. Богатырская натура императора не вдруг поддавалась недугам, порой болезнь отступала, и тогда он старался наверстать упущенное, снова жадно принимался за работу и за свои бурные, освещаемые фейерверками и артиллерийскими салютами развлечения.
Но такие периоды улучшения здоровья повторялись все реже и реже.
Под влиянием все усиливающегося недуга он стал необычайно раздражителен, вспыльчив, и, по-видимому, не намерен был более щадить никого. Во время мучительных припадков он наказывал медиков, бранил их, на прогулках же зачастую бивал тростью сопровождающих и даже встречных, чем-либо раздражавших его; в Петергофе то и дело собственноручно наказывал тростью офицеров, надсматривающих за работами в дворцовом саду.
Нервы его, находившиеся в постоянном напряжении испытывали страшное переутомление, и он все чаще и чаще впадал, как сам говорил, в «мрак сумнения». Не мудрено было и усомниться: друзей и помощников так мало, а врагов, особенно «тайных неохотников», — хоть пруд пруди, сила!..