Чертов мост (сборник) - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И стану, дай срок! — гневно сказал вслух Штааль, вздрагивая от неожиданности и быстро поднимаясь.
Со стороны траттории загремели барабаны. Настенька вскочила с легким криком испуга. Штааль прикрыл глаза от косых лучей солнца. Перед большой дорогой быстро строился взвод французских солдат. Люди взяли ружья на руку и повернули головы направо. Офицер, сверкнув шпагой, поспешным радостным взором оглянулся на окаменевший взвод. По Миланской дороге, дымя пылью, кавалерийский отряд несся карьером к траттории. С радостным биением сердца Штааль узнал пышную, красивую форму польских телохранителей главнокомандующего. Впереди на кровном коне скакал, приложив руку к треуголке, генерал в синем мундире. На худом каменном лице страшные глаза смотрели вперед, будто ничего по сторонам не замечая. Тяжелые люди пронеслись вдаль, не замедлив хода, и как зачарованный Штааль смотрел вслед генералу Бонапарту.
12
Не получив ответа на стук, Штааль попробовал дверь и неслышно вошел в комнату. Баратаева не было.
«Ну да, книжный червь уже в библиотеке», — подумал с насмешкой Штааль. С тех пор как его отношения с Настенькой превратились в настоящую связь, он относился к Баратаеву совершенно иронически. Старик по-прежнему ничего не замечал.
Штааль зевнул (накануне заснул очень поздно) и уж хотел было идти разыскивать Настеньку, как вдруг заметил на столе большую тетрадь в черном атласном переплете. Любопытство охватило его. «Чем же наконец занят старый сумасброд? — спросил он себя и стал нерешительно соображать: — Баратаев ушел в библиотеку, значит, вернется только ввечеру… Не почитать ли?.. Собственно, неблагородно… Ну, вот вздор!.. Я его тайн никому не выдам. Да и какие у него могут быть от меня секреты? У нас ведь теперь все общее».
Он выглянул в дверь. В длинном коридоре гостиницы ничего не было слышно. Штааль оставил дверь полуоткрытой, чтобы узнать вовремя, если кто направится в комнату, затем сел, раскрыл лежавшую на столе газету («в случае чего скажу, что зашел ее посмотреть») и нерешительно протянул руку к тетради, заметив предварительно ее положение на столе («вдруг он помнит, как у него все лежит, — от него станется»)… Сердце у Штааля немного билось.
Толстая тетрадь была вся почти исписана. На первой странице был эпиграф:
Вene vixit bene qui laluit. [296]
За ним следовала огромная цифра 2, и под ней подпись: Deux — nombre fatidique[297].
Штааля удивил мелкий прямой почерк с утолщениями не по вертикальной, а по горизонтальной линии: старик, когда писал, держал перо между указательным и средним пальцами. Буквы ясные и мелкие прыгали, слова кончались резкими взлетами. Штааль подумал, что почерк этот двойственный, как и весь облик старика. В нервном и беспокойном Баратаеве был богатый барин, с той завидной уверенностью, которую дают знатность и богатство. Остановила внимание Штааля также орфография: так в ту пору уже только немногие писали по-французски. Он принялся читать наудачу. Первые страницы как будто составляли введение и были поделены на отрывки, с заглавиями большей частью латинскими.
Et quasi aquae dilabimur in terrain, quae non reuerlunlur. [298]Elle etait pourtant belle, la vie, tant que restoit enlicr l’espoir, la plus grande joie qu icy-bas nous est clonnee. Je ne suis pas ingrat: j’e n’oublie rien. Fleur dessechee, retrouvee dans un vieux livre en poussiere, le foible vestige de ton parfum evapore m’est une nouvelle et atroce douleur.
Une aventure incomprehensible, odieuse, m’est arrivee: la vieillesse. Le ver du sepulcre me guetle et le temps n’est pas revolu. L’existence des autres que, vivant, je supportais a peine, va continuer sans moy. Tout recommence. Deux choses m’inspirent un degout insurmontable: le cadavre en decomposition et la femme enceinte.[299]
Слово cadavre [300] было подчеркнуто два раза. На полях было приписано:
Il est tout. Il est partout. La sociabilite interdit d’en parler. L’habitude empeche d’y penser. Une conspiration du silence s’est faite contre les cendres de notre tombeau. [301]
«Этот труп везде? — подумал Штааль с усмешкой. — Веселенький человечек… Гробокопатель какой-то! Да я, например, ни одного трупа сроду не видел… Нет, видел: Робеспьер… Еще государыня… А все же это вздор… Как есть гробокопатель, дурак этакой…»
Et mon ame immortelle? Derision! Que veulent-ils done immortaliser, ces pederastes hellenes, ces cuistres allemands? Il n’est pas de vice dont je ne retrouve en moy le germe. La difference est infime entre le marquis de Sade et le plus respectable des humains: difference de courage peut-etre, une autre nuance de l’irrationnel tout au plus. C’est done cela, noble Socrate, quo vcus voulez diviniser? C’est icy, brave Kant, que vous avez decouvert l admirable loy morale? Car mon ame vaut bien les votres.[302]
Над следующим отрывком была надпись:
Et videbunt omnem turpitudinem tuam. [303]
Но далее Штааль ничего не мог разобрать: весь отрывок показался ему зашифрованным. Только в самом конце, за непонятными словами, было написано:
«И никто же о них погибе, токмо сын погибельный». C’est la parole la plus ambigue de l’Evangile. [304]
Штааль в недоумении перевернул несколько страниц и прочел:
Epipitur persona, manet res [305]La pierre de la sagesse est purifiee par le feu philosophique dont l’image est le Phenix renaissant de ses cendres. Tout se repete. Il а у la un mystere, que nul n’a su ddchiffrer. Deux est Ie nombre fatidique.
La connaissance iniegrale est l’ideal que je dois atteindre. Il me trompera peut-etre luy aussy. Mais с est pour la derniere fois, alors, que je serai dupe de l’existence. La haute sagesse, si elle est mensongere, sera au moins mon ultime mensonge [306].
На этой фразе, по-видимому, заканчивалось вступление. Дальше на белой странице были выведены большими буквами два слова, составлявшие заглавие труда:
КАМЕНЬ ВЕРЫ
Штаалю надоело читать, он ничего не понимал. Равнодушно закрыв тетрадь, он положил ее на место и, убедившись, что все на столе оставлено в прежнем виде, вышел из комнаты Баратаева.
13
…Он говорил по-французски так холодно и равнодушно, как Штааль не мог бы говорить на сцене, когда б играл холодного и равнодушного человека. Баратаев не объяснял причин отказа и не придумывал для него предлога. Это было оскорбительнее всего: если б он сослался на что-либо непредвиденное, если б указал хоть самый глупый, неправдоподобный предлог, было бы гораздо легче снести оскорбление. Но он просто, без долгих слов, предложил Штаалю вернуться в Россию — предложил, ни разу не повысив голоса: только на мгновение слетело с него выражение равнодушия, и лицо его вдруг стало грубым и злым…
Долгие недели Штааль с мучением возвращался мысленно к этой сцене и все не мог придумать, как ему следовало себя вести, чтобы выйти с достоинством из положения, в которое поставил его Баратаев. Глупее, очевидно, нельзя было поступить, чем поступил он, безмолвно и растерянно глядя на оскорбителя. Но что на его месте сделал бы самый умный и находчивый человек на свете — этого Штааль так не мог решить и впоследствии. Всякая просьба объяснить сделала бы еще унизительнее положение, и без того достаточно унизительное.
«Он подумал бы, что я прошу прощения, молю сохранить за мной должность, жалованье… Надо было вызвать его на дуэль… Но он не дал бы мне сатисфакции… Он сказал бы, что не в обычае нашем драться на поединке со служащим, с увольняемым секретарем… И это правда… Я должен был ударить его. Правда, он почти старик… Но я не поэтому его не ударил… И что же я стал бы делать дальше? Ударить и — потом взять деньги. А у меня в кармане три цехина. Будь я богат, я увез бы Настеньку… Будь я богат, я не был бы секретарем, слугой у этого подлеца… Но без денег мы через три дня очутились бы в долговой тюрьме. В Россию не на что было бы вернуться. Письма о помощи писать — кому? Никого и ничего у меня нет… О проклятые деньги!» — думал он, вспоминая подробности несчастного утра.
Штааль сразу почувствовал недоброе, когда слуга, разбудив его в девять часов, с таинственным видом сообщил, что синьорина уехала куда-то с зарею… Правда, отъезд их в Неаполь давно считался решенным. «Но почему такая неожиданная спешка? Почему не выехали все вместе? Почему именно Настеньку послали вперед? Почему она с ним не простилась, а его даже не разбудили?..»
Взволнованный, он поспешно оделся и уж хотел было идти разыскивать Баратаева (еще надеялся, что ничего не случилось), как в дверь постучали: лукаво на него глядя, хозяйка передала, что синьор требует его к себе. У подъезда стоял готовый экипаж. Баратаев, в дорожном костюме, с тростью в руке, только минуту разговаривал с Штаалем. Затем положил на стол звякнувший холщовый мешочек и, поклонившись (но не дав руки), вышел. Звуки колес коляски уже замолкли вдали — а Штааль все еще стоял неподвижно, не приходя в себя от удара, который свалился на него так неожиданно.
Лакей стал с сочувствующим видом убирать комнату, оставленную Баратаевым. Вошел хозяин и учтиво спросил, желает ли молодой синьор (прежде он его называл просто синьор) оставить за собой также и этот номер или только свой прежний.