Круглый стол - Роман как катарсис - Юрий Дружников
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Название: Круглый стол - Роман как катарсис
- Автор: Юрий Дружников
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружников Юрий
'Круглый стол' - Роман как катарсис
"Круглый стол": Роман как катарсис
Ответы Юрия Дружникова на вопросы участников Варшавской конфереции по современному роману (2000)
1. Переживает ли кризис американский роман сегодня, и чем отличается ситуация в литературах русской, европейской, американской?
Как это видится из Америки, кризис романа есть часть кризиса печатной литературы вообще, связанного с развитием телевидения, большей мобильностью человечества и, особенно, возможностями интернета. Но в узком смысле, рискну сказать: для тех, кто этот жанр разрабатывает, кризис жанра -- не так уж плохо. Кризис привлекает к себе внимание, концентрирует силы авторов и теоретиков литературы, и в результате может быть преодолен. Да и вообще, много ли мы можем назвать в истории литературы жанров, которые умерли, не дав семян? Некоторые, правда, так теперь не называются, например, сага, ода или новелетта, но они трансформировались в другие жанры и живут.
Надо сказать, что содержание английского слова prose -- это все, включая газетные статьи, письма, даже отчеты о проделанной работе. Получается по Мольеру: все, что не стихи, то проза, а деление прозы на жанры весьма неконкретно. Определение романа "Ангелы на кончике иглы" будет в этом контексте, очевидно, fiction и novel, роман-исследование "Узник России" -non-fiction и documentary novel. В общем виде такой роман как "Ангелы", стилизованный под документ, идет, как ни странно, от "Капитанской дочки" Пушкина, -- это заметил Андрей Синявский. Во французском поле "Ангелы" остаются романом, а вот "Узник России" называется "интеллектуальной книгой".
В Америке, а может, и шире, кризис романа не состоялся, скорее, имеет место кризис рассказа. Приди О'Генри или Бернард Маламуд в издательство, ему бы вернули дискету с новеллами -- сборники считаются сейчас коммерчески невыгодными. Удел рассказчиков -- печататься для гарнира "поштучно" на последних страницах журналов, подчас вовсе не литературных. Казалось, роман распался, когда Джон Чивер стал печатать отдельные рассказы про семейство Уопшотов. Но потом они вдруг соединились в хронику жизни одной семьи и стали полноценными эпическими романами. Такая же история повторяется с Джоном Апдайком.
Сходная ситуация, пожалуй, у немцев и французов. Антирассказ и антироман, рожденные школой "вещистов" Алена Роб-Грийе, в качестве экспериментов имеют место, но эпицентр сместился в сторону более глубоких попыток анализа жизни. Слово "новый" вообще опасно своим быстрым дряхлением, и "новый роман" Роб-Грийе безнадежно устарел. Видимо, не случаен успех "Французского завещания" обрусенного француза Андрея Макина. Макин талантливо соединил романтическую, почти детскую русскую повесть про мальчика Алешу -- с манерой "Поисков утраченного времени" Марселя Пруста и любовными похождениями сталинского сокола господина Берия, -- похождения Берии давно опубликованы в виде фальшивых дневников.
В конце ХХ столетия на Западе стали популярны романы в жанре "патографии". Некоторую роль тут сыграл и возобновившийся интерес к Фрейду и Юнгу. Патологическая биография Пикассо как морального монстра, нашумевший документальный роман о Джоне Ленноне и работа Пола Джонсона "Интеллектуалы", в которой Лев Толстой предстает перед читателем эдаким сексуальным маньяком, что называется, берут читателя за горло.
В России имеет место не падение значения романа, но исчезновение, как я ее называю, "стадионной литературы". Разницы между поэтом, выкрикивающим стихи в микрофон перед двадцатитысячной аудиторией, и романом с разовым тиражом три миллиона нет. Эпоха литературы как части пропагандистского аппарата тоталитарного государства кончилась. Прятавшиеся в столах добротно сделанные романы опубликованы. Пора создавать новое, но подъем, связанный с эйфорией бесцензурной и безредакторской печати, привел к суете и падению писательской культуры. Читаешь -- хочется взять карандаш и у авторов, получающих премии, начать вычеркивать лишние фразы и целые страницы.
Развитие теории романа, беря все ценное в мировой литературе, все меньше делится по языкам и континентам, чего не скажешь о дроблении самой литературы по странам. Это по-прежнему национальные интересы: финансовые, этнические, политические. В США не любят ни европейских фильмов, ни романов, во Франции у американских писателей видят негибкость чувств, интеллектуальный инфантилизм и справедливо боятся "кока-кольной культуры". В России проходят граблями по книгам, изданным в других странах до введения копирайта (чтобы не платить), определяя качество романа по числу трупов в нем. Убивать своих героев самыми гнусными методами взялись сегодня и хорошие писатели.
Тенденция, которая огорчает в сегодняшней Америке, связана не с расовыми проблемами, как это было раньше в США и остается в некоторых странах, но -- с размежеванием литературы и, в частности, романа, на три ветви: общая (или, условно, мужская?), женская и для гомосексуалистов, причем быстро растут и поощряются обществом последние две ветви. Мне приходилось не раз высказываться устно и в печати, что единственно возможная дифференциация -- на литературу хорошую, посредственную и плохую. Роман для гомосексуалистов, в котором действуют положительные герои соответствующей сексуальной ориентации, окруженные врагами гетеросексуалистами, напоминает идеальное произведение социалистического реализма. Молодые писатели охотно берутся за такую тему, надеясь на благосклонное внимание издательства. Поэтому на вопрос "Как вам нравится молодая американская литература?" -отвечаю как в анекдоте: "Читать люблю, а так нет".
2. Существуют ли сегодня литературные авторитеты для американских и русских писателей, также писателей-эмигрантов?
У американских писателей, кого знаю, авторитетов чаще нет, а если настаиваете, русскому из вежливости ответят: Толстой, или Чехов, или Достоевский (часто от незнания других), хотя в текстах вы этого не обнаружите, разве что формулу Достоевского, что, кроме счастья, человеку точно также необходимо несчастье. Человек, по Достоевскому, не делает выбора между добром и злом. Он, как поезд, все время двигается по маршруту "добро -- зло" и обратно.
Герман Мелвилл, метавшийся в долгах как Достоевский, провел некоторое время в специфических условиях, даже, может, посложнее: не в остроге, как автор "Записок из мертвого дома", а -- среди людоедов. Так вот, Мелвилл считает, что в споре добра и зла победы быть не может, но у индивида есть шанс возвыситься над добром и злом. Эта философия близка Андрею Платонову. Один молодой калифорнийский писатель, анализируя роман "Ангелы на кончике иглы", написал: "Здесь добро превращается в зло, в зле прорастают цветы добра, и их снова затаптывает зло, но остается Надежда". Он имел в виду героиню романа, остающуюся в живых. Как видим, старые авторитеты живы.
Чеслав Милош, коллега по Калифорнийскому университету, сказал не так давно: "Сегодня мы все эмигранты. Все мы приходим из каких-нибудь забытых деревушек, из какого-то затерянного прошлого". И все же одно дело -эмиграция из Советского Союза в новую Россию или из социалистической Польши в капиталистическую без смены адреса, и совсем другое -- реальная. Развивая эту мысль, жизнь мою можно разделить на четыре этапа.
Сперва обычная биография: жизнь, когда лучше не задумываться, ибо, если задумаешься, понимаешь, что лучше не быть писателем. Неудачник, начинающий карьеру советского писателя, с полным разочарованием. Замкнутый круг: нельзя, не годится, не подходит, не публикабельно. Второй этап -- внутренняя эмиграция: стремление к независимости, попытки вырваться из сетей, из клетки, из-под колпака, самиздат, духовное освобождение при наличии еще большей несвободы из-за гнета надзирающих инстанций, десять лет подвешенного состояния, когда в душе уже уехал, а физически раб системы и живешь без прав, без средств к существованию, изгоем общества и заложником собственных сочинений. Советские власти вели себя в точности, как чеченские террористы: они торговались с конгрессом США о выкупе, а мне грозили психушкой и лагерем.
Третий этап -- эмиграция внешняя: в Америке -- полная свобода, реализация планов, выход книг, которые постепенно переиздаются в новой России, выступления по всему миру. Эпиграф этого времени -- слова Томаса Манна: "Где я, там немецкая культура", только слово "немецкая" заменено на "русская". Продолжаю святое дело Набокова, посвящая американцев в русскую литературу и культуру. Мои студенты -- будущие журналисты, дипломаты, переводчики, преподаватели. Сформировался я поздно, что тоже хорошо, ибо проза требует образования и жизненного опыта. У меня таких опытов три: советский, антисоветский и американский -- почти гармонично уживаются вместе. Четвертый этап: снова пора недовольства, генетическое диссидентство, проявляющееся в анализе Америки и западного мира, сатира и гротеск -- теперь на эмигрантском и американском материале. При этом вторая вспышка диссидентства протекает, как вторая беременность, легче и спокойнее. Мне повезло в том, что я оказался советским неудачником.