Пиросмани ЖЗЛ - Эраст Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До нас не дошел ни один рисунок Пиросманашвили — ни из ранних, ни из поздних (правда, нет свидетельств о том, что он продолжал рисовать в годы зрелого творчества). Известно небольшое число его ранних картин, но точная их датировка затруднительна, а может быть, и вообще немыслима. Кирилл Зданевич, составивший первый перечень произведений художника, так и отнес все 23 сохранившиеся от того времени картины к 1895–1903 годам, не пытаясь датировать точнее.
Новые сложности принесло в его жизнь появление деревенских родственников — сестры и ее мужа. Известие о том, что Пиросманашвили вышел в богачи, дошло до деревни. Родственники ждали помощи. В лавку зачастил зять. Димитра не понравился ему: чужой человек и, конечно, ворует, было бы хорошо его прогнать, а в компаньоны взять кого-то «своего», то есть зятя. Димитра не желал сдаваться и объяснял Пиросманашвили, что родственники высосут из него все. Каждый тянул в свою сторону и обвинял другого. То и дело вспыхивали ссоры. В лавке становилось все тошнее, хотелось убежать куда угодно. Он старался, чтобы всем вокруг было хорошо, а получалось плохо. Он готов был поверить каждому, кого слушал, потом обнаруживал, что другой говорит так же искренне и убедительно, и раздражался, не хотел уже никому верить и разбираться в дрязгах.
Он любил сестру, не раз делал подарки ей и детям. Вспоминают, что он дал приданое своим племянницам — может быть; а может быть, это запоздалая попытка как-то приукрасить человека. Во всяком случае, он был готов помочь и помогал, как бы ни были противны бесконечные разговоры о деньгах, подобострастно-бесцеремонные намеки на его «богатство».
Сам он в деревню тогда почти не ездил. Известные нам поездки были связаны с тремя событиями: постройкой дома, неудавшейся женитьбой, торговлей мукой.
Лучше всего известны обстоятельства, связанные со строительством дома. О них сохранилось несколько свидетельств; по воспоминаниям односельчан даже установлена дата — 1898 год[31]. Весной этого года Пиросманашвили приехал в Мирзаани. Как всегда, он привез подарки, причем довольно дорогие — сестра получила швейную машину. Сразу стало известно, что он собирается строить дом. В деревне восприняли это как подготовку к женитьбе, что было совершенно естественно. Не исключено, что и у самого Пиросманашвили были такие мысли: о том, что надо завести семью и продолжить род, ему твердили со всех сторон, и он уже готов был поверить в это и сам временами начинал говорить, что женится. Но когда началось строительство, узнали, что дом предназначен сестре: ее дом был старый, ветхий, под истлевшей соломенной кровлей.
Строили не быстро. И весной и летом в деревне он мог бывать только наездами. Он старался изо всех сил — достал камень, известку, сам работал. Вспоминают, как ночью при луне он месил раствор, а днем помогал каменщикам. К осени возвели стены. Пиросманашвили привез кровельное железо из Тифлиса и заказал мастерам из Сигнахи двери, окна, перила. Вокруг дома посадил деревья.
Вещи долговечнее людей. Швейная машина, подаренная сестре Пепуце, в отличном состоянии — на ней можно шить. Дом до сих пор стоит на краю деревни (там сейчас мемориальный музей) и не выглядел ветхим даже до произведенного в нем ремонта. Он маленький, в одну просторную комнату, с широкой верандой вдоль всего дома, на концах которой два крылечка. Впрочем, в свое время он мог показаться почти богатым. Железная крыша особенно поразила мирзаанцев.
Когда строительство закончилось, прямо во дворе было устроено полагающееся угощение. Тут же, почти не оставляя гостей, Пиросманашвили написал четыре картины, изображающие праздник: «Гости за столом», «Гости слушают тамаду», «Возвращение домой» и «Сона Горашвили играет на гармонии» — и оставил их сестре. Последняя из этих картин сохранилась; сначала она находилась в Сигнахском краеведческом музее, а сейчас — в Доме-музее Нико Пиросмани в Мирзаани. Считается, что он и раньше не раз работал в родном селе. Будто бы именно там были написаны картины «Сестра доит корову», «На лугу пасется стадо, охраняемое пастухом», «Деревенский двор, где бродят козел, петух и курица», «Женщина печет хлеб» и др. Племянник Пиросманашвили вспоминал, как тот рисовал «луну, звезды, ангелов, осликов, свадьбу». По этому перечню можно судить, что не все картины дошли до нас.
Гораздо загадочнее выглядят обстоятельства поездки, связанной с его неудачным сватовством и продажей муки (а может быть, и двух разных поездок, соединившихся в памяти рассказчика, все того же Алугишвили, или в восприятии его слушателей). Никаких свидетельств односельчан художника не сохранилось. И это особенно досадно, потому что поездка была сопряжена с каким-то сильным душевным потрясением, оставившим, по-видимому, серьезный след в жизни и в сознании Пиросманашвили.
Как можно судить, он наконец поддался уговорам родни и решил жениться. В деревне уже была подобрана невеста. Он купил черкеску и кинжал (до того, с момента открытия лавки, он одевался «по-русски», то есть ходил в пиджаке и брюках) и уехал в деревню. В деревне что-то произошло. Он не женился.
Вторая причина поездки в Мирзаани никак не была связана с первой. Стояла засуха, страшный неурожай, в Кизики начался голод. Ели траву, продавали за бесценок скот, чтобы купить хлеб. Очевидно, это был следующий, 1899 год — год наиболее сильного неурожая, постигшего Грузию, и в частности Кахети. Сестра и зять убедили Пиросманашвили заняться торговлей мукой. Убеждали, наверно, по-разному: объясняли, что это будет не только доброе, но и выгодное дело. Пиросманашвили согласился, его вообще легко было уговорить. Купили фургон одесской белой муки. С точки зрения Алугишвили, было нелепо везти дорогую муку в нищую, разоренную неурожаем деревню. Непрактичность Пиросманашвили снова подвела его: если продавать муку дешево — будет прямой убыток, если дорого — надо забыть о добрых намерениях.
О том, что произошло в деревне, мы не знаем. Он вернулся через несколько дней, возбужденный гораздо сильнее обычного. Он плакал, кричал, что убьет зятя, жаловался, что его обманули, над ним посмеялись, его выгнали. «Я поехал с сестрой в деревню, хотел помолиться своему святому Георгию, пожертвовать скот ему. А они сами сожрали тельца, а меня выгнали».
«Они меня выгнали: ты сумасшедший, зачем тебе деньги и жена!» Через несколько дней после возвращения он и в самом деле бросился с кинжалом на зятя, приехавшего в город и зашедшего в лавку: может быть, тот собирался выяснить недоразумение и о чем-то договориться со своим шурином.
«Муку продали за бесценок, деньги присвоили, потом выгнали его. Сказали: “Ты сумасшедший”» — так рассказывал Димитра Алугишвили. Это мало что объясняет. И дружное молчание мирзаанцев, отлично помнивших подробности строительства дома, но вдруг позабывших все связанное с этой его поездкой, тоже кажется многозначительным. К деньгам Пиросманашвили был равнодушен, и денежный ущерб не мог бы его огорчить. Да и неудача с навязанной ему женитьбой тоже не могла произвести на него такого сильного впечатления. Произошло нечто серьезное, затронувшее его глубоко. Быть может, что-то, подобное той давней детской обиде на слово «безотказный», вызвавшее острое ощущение несостоятельности в том мире, по законам которого он пытался, но не мог существовать. И ощущение разлада ускорило его неминуемый разрыв с этим миром.
Дело обошлось, потом и отношения с родственниками восстановились, но в поведении Пиросманашвили, и раньше казавшемся странным, все сильнее стала проявляться неуравновешенность. Доверчивый по природе, он внезапно становился подозрительным. «Зачем приглашаете меня, если у вас нет задних мыслей», — мог он неожиданно ответить на приглашение. Мягкий и добрый, он мог вдруг разразиться проклятиями, оскорбить человека, накричать, броситься с кулаками — по самому ничтожному поводу или вовсе без всякого повода. Повороты его настроения были неожиданны и пугающи. Словно внутри него шла какая-то своя жизнь, ничего общего не имеющая с внешней жизнью и значащая для него неизмеримо больше. Не раз заставали его сидящим молча и смотрящим невидящими глазами. Его нужно было встряхнуть, чтобы вернуть к действительности.
Его оценки происходящего сплошь и рядом не совпадали с оценками других. Что-то он воспринимал вдруг легко, что-то, наоборот, гораздо болезненнее, чем можно было того ожидать. Веселье, которое внезапно овладевало им, тоже пугало — так оно бывало беспричинно, так некстати, так не вязалось с тем, что в это время происходило, и так бурно выражалось: он мог бегать, кричать, хохотать, плясать, не замечая недоумевающих взглядов.
Он крестил дочку компаньона, Марусю, и был шафером на свадьбе Нины, сестры жены Алугишвили. Вскоре Нина умерла. Он не находил себе места от горя, он считал себя виновным и говорил каждому: «Я сглазил ее!» Потом заболела и умерла девочка, и он увидел в этом закономерность: «Я обеих погубил! Я приношу несчастье!» Сама жена Димитры искренне призналась, что он горевал больше, чем она с мужем.