Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Располагайся, Ленюшка, я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу, по-фронтовому.
– Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться.
Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно красивым.
– Ну-ну, – сказал он, – денег-то у тебя сколько?
– Денег нет… Так, мелочь, долларов двадцать… Зато я привез рукопись нового романа.
Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг ноздрястого, ярко-желтого сыра.
– О чем роман?
– О декабристах.
Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:
– А кому здесь декабристы нужны?
– Ох уж этот скепсис российский!
– Ну-ну, – повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.
– Граненые, – заметил Никандров, – как у твоего егеря в Сосновке.
– У Елизарушки, – сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, – как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью – такая есть только у русских егерей. – Он отрезал два толстых ломтя сыра и добавил: – И жен.
– Ну, уж если они изменяют – и жены и егеря, – тоже по-русски: до одури и безжалостно.
– В том, что произошло с Верой, повинен я.
– Я не о Вере… Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням глаза выкалывал… штопором…
– Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут – просто так, скуки ради…
Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, – обросший, седеющий, в рванье, – кто бы в нем тогда признал блистательного петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: «Попили нашу кровушку, паразиты! Хватит!»
– Может быть, ты прав, – ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в несколько раз газета.
– Ну, за встречу, Леня.
Они молча выпили.
– Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был…
– Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко… – Никандров осекся было, но Воронцов помог ему:
– В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, ты раз там уснул на святки вместе с борзой… Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри перекрестили… В конуре, Леня… Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка.
– Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно.
– В Берлине больше.
Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и, как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери.
– Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь хозяин. Я у хозяев живу, Леня.
Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились хлебосольством, широким – на английский манер – демократизмом, великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был чужд как нуворишам, так и бедневшим дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак не аристократическое происхождение.
«А ведь великолепно держится, – думал Никандров, – потеряв все, что можно было, он сохранил самого себя, достоинство. Поэтому победит. Мы гибнем, когда вступаем в сделку с собою. За этим зорко смотрит царь-случай, выстраивающий свои загадочные комбинации из взаимосвязанности добра и зла, безволия и напора, верности и предательства. Оступись – в себе самом, наедине со своим истинным „я“, уступи злу хоть в толике – и ты погиб. И пусть после сделки с самим собой тебя ждет на какое-то время слава, признание и богатство, все равно ты обречен неумолимой логикой его величества случая, которому все мы подвластны, но понять который нам не дано. Он как бог. Его надо свято, духовно бояться; только такой страх может обуздать дьявола в человеке».
Спустившись к хозяину, Воронцов спросил:
– Ганс Густавович, позвольте воспользоваться телефонным аппаратом!
– Та, пожалуйста, только не очень толго…
Воронцов позвонил в редакцию газеты «Ваба сына» и попросил к аппарату господина Юрла.
– Добрый вечер, Карл Эннович, это Воронцов.
– Добрый вечер, граф.
– Сегодня из Москвы к вам прибыл писатель Никандров.
– Ко мне? – удивился ведущий репортер отдела искусства и хроники. – Я его не приглашал. Видимо, он прибыл к вам, а не к нам…
– Нет, с нами его связывать не стоит. Он вне политики, он – один из талантливейших писателей России. Я бы хотел просить вас прийти сегодня в «Золотую крону» – Никандров расскажет о том, что сейчас происходит в России.
– Мы в общем-то догадываемся, что происходит в России.
– Но вы получите самые свежие новости от писателя, который был вынужден покинуть родину.
– Понимаю, понимаю… Поить будете?
– Водкой напоим.
– Видите, какой я стал грубый материалист после того, как на вашей родине победили материалисты? – посмеялся Юрла. – Нельзя отставать от времени.
– К десяти ждем.
Воронцов опустил трубку на рычаг, потер сильными пальцами скулы и растянул несколько раз губы в гримасе яростного, беззвучного смеха.
В редакции двух русских газет – «Последние известия» и «Народное дело» – звонить было рискованно. «Последние известия» более тяготели к платформе кадетов, а «Народное дело» являлось органом социалистов-революционеров. Газеты эти не имели здесь веса, а Воронцову хотелось привлечь к Никандрову внимание не столько несчастной, безденежной, погрязшей в интригах эмиграции, сколько местной интеллигенции. Поэтому ни редактору «Последних известий» Ляхницкому, ни Владимиру Баранову, ведущему критику «Народного дела», Воронцов звонить не стал. А редактору Вахту он попросту звонить не мог – эсер ненавидел его.
«У нас всегда так, – подумал он, листая записную книжку, – когда иностранцы проявят интерес – тогда и свои зашевелятся. А если я сейчас стану нашим навязывать Никандрова – сразу начнут нос воротить: один за то, что он был недостаточно левый, другие – за то, что не слыл крайне правым… Нет уж – пусть здешние о нем шум подымут, тогда наши начнут – без моей на то просьбы».
– Ян? Здравствуйте, – сказал Воронцов, вызвав следующий номер. – У меня к вам просьба. Возьмите кого-нибудь из собратьев поэтов и приходите сегодня в «Золотую крону» к десяти: из Москвы приехал Никандров.
– Кто это?
– Ваш коллега – писатель. Он умница и прелестный парень. Я пригласил Юрла, он даст об этом информацию: пресс-конференция, которую ведут поэты, – сама по себе сенсационна.
Обернувшись к Сааксу, Воронцов снова потер пальцами холодные, гладко выбритые щеки и сказал:
– Ганс Густавович, а теперь просьба. Ссудите меня, пожалуйста, пятью тысячами марок.
– Не моку, друк мой. Никак не моку.
– Я всегда был аккуратен… Пять тысяч – всего пятнадцать долларов…
– Та, но в вашей аккуратности заинтересован только один человек – это вы. Иначе вам придется платить проценты. А в чем заинтересован я? Не обижайтесь, господин Форонцоф, но каждый человек должен иметь свою цель.
– Вы правы… Можно позвонить еще раз?
– Та, та, пожалуйста, я же отфетил фам.
Воронцов чуть прикрыл трубку рукой:
– Женя, это я. Приехал Никандров. Будет очень жестоко, если он в первый же день столкнется с… Ну, ты понимаешь. Возьми кого-нибудь из наших, и приходите к десяти в «Крону». Если сегодня Замятина, Холов и Глебов не заняты в кабаре – тащи их тоже. И подготовьте побольше вопросов о прошлом, о его роли в нашей культурной жизни и о связях с переводчиками в Европе. Ты понял меня?
Воронцов снова обернулся к Гансу Густавовичу и сказал:
– Я вам предлагаю обручальное кольцо. Вот оно. Как?
– Та, но уже фсе юфелиры закрыли торковлю.
– Что же я – медь на пальце ношу?
– Почему медь? Не медь. Я понимаю, что фы не будете носить медь на пальце. От меди на пальце остаются синие потеки и потом начинается рефматисм. Просто я не знаю цены на это кольцо, я не хочу быть нечестным.
– Я не продаю кольцо. Оставляю в заклад. За пять тысяч марок. Если я не верну их вам через неделю – вы его продадите за двадцать тысяч.
– Ох, какой хитрый и умный, косподин Форонцоф, – посмеялся Саакс, доставая деньги, – и такой рискофанный. Разве можно оставлять в заклат любовь?
– А вот это уже не ваше дело.
– До сфиданья. И не сердитесь, я шучу. Кстати, к фам зфонила женщина, которая зфонит поздно фечером.
– Что она просила передать?
– Она просила сказать, что состояние фашего друга ухудшилось.
– Резко ухудшилось?
– Та, та, ферно, она сказала – «резко ухудшилось». Она просила фас зайти к нему секодня фечером.