Детские годы сироты Коли - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коля! — завопил отец и тут же схватил его огромными горячими руками, — Коля, да ты что!
Но больше Колька уже ничего не помнил.
Прошло несколько дней.
Кажется, все это время он был нездоров, потому что к нему приходил участковый врач, прослушивал его и простукивал. Каждый день бабка заставляла его пить какие-то таблетки, от которых ужасно хотелось спать и было очень сухо во рту. Потом бабка почему-то исчезла, и мать сказала, что она тоже заболела и поехала лечиться. Колька уже встал с кровати и тихо ходил по дому, не зная, куда себя девать. Мать разрешала ему смотреть телевизор и не заставляла читать ей вслух. В душе у Кольки наступило отупение, и все стало безразличным. Еду мать не готовила, а просто покупала в соседней кулинарии и разогревала на плите. Иногда она забывала накормить Кольку, потому что самой ей совершенно не хотелось есть и она могла, не евши, пролежать целый день на диване, кутаясь в свой серый платок.
Наступила среда, 26 августа. Показывали фильм “Бриллиантовая рука”. Мать подошла к Кольке сзади, перегнулась через его стул и выключила телевизор. Колька задрал голову и посмотрел на нее.
Похожая на козу незнакомая женщина отвела глаза.
— Коля, — сказала эта женщина. Кольке показалось, что рот ее полон травы, и она хочет ее проглотить. — Коля, у нас в семье сложные обстоятельства. У нас большая беда, К—к—коля, — коза подавилась травой, — и мне нужно уехать из Москвы, чтобы поправить свое здоровье. Бабушка тоже лечится…
Два выпуклых глаза неподвижно смотрели на Кольку.
— Но ты должен пойти в школу, — сказали глаза, и рот повторил за ними, как эхо: — “ Д—д—должен—н—н…”
— Ладно, — вдруг ответил Колька и почувствовал, что у него запекло голову, словно опять начался сон про лодку. — Ладно.
— Так что поначалу ты пойдешь в ту школу, где тебя знают и любят…
Коза вытянула вперед руку и погладила его очень горячей ладонью. Колька судорожно отдернул голову от ее руки.
— А потом, — давясь травой, заторопилась она, — потом мы, конечно, заберем тебя обратно. Это — вынужденный поступок, и все это не продлится больше двух-трех месяцев…
— Ладно, — повторил Колька, чувствуя, как печет голову, — ладно…
… сначала с мокрого песка под детским деревянным мухомором, только что заново покрашенным к началу сезона, поднялась Тамарка-Бакинка. Оказывается, все это время она пряталась в песочнице, а Колька, живший в том же самом дворе, и не подозревал об этом. Потом к ней присоединилась Петрова мать, обняла ее за плечи и поцеловала. И Тамарка, и Петрова мать были одеты в светлые платья, только на животе эти платья были сильно запачканы чем-то красным. Колька изо всей силы напряг глаза, потому что почувствовал, что сейчас должен появиться еще один человек. И правда: там, где луна особенно сильно освещала двор, стояла скамейка с прилипшей к ней размокшей газетой, и кто-то, в таком же светлом платье, как Тамарка и Петрова мать, сидел на этой скамейке, спиной к Кольке. Лица этой женщины Колька не видел, но даже затылок ее и худая рука вызывали в нем такую сладкую боль, что ничего другого и не нужно было: пусть только она сидит там, внизу, а он на нее смотрит.
Но тут Тамарка-Бакинка задрала голову и увидела его. Лицо ее засияло, словно увидеть Кольку было большим счастьем.
— Смотри, — громко, на весь спящий двор, сказала Тамарка Петровой матери, — смотри, Коля!
Петрова мать тоже задрала голову. Несмотря на высоту, он разглядел тоненький красный шрам на ее горле, но щека, которая запомнилась ему в виде ядовитой поганки, была чистой и белой. Петрова мать оказалась не такой, какой она была тогда, на даче, а совсем молоденькой, почти, как Тамарка, может, чуть постарше, только глаза ее остались прежними.
— Нашли, нашли! — закричала она, — ну, слава Тебе!
И быстро подбежала к той, которая сидела спиной к Кольке.
— Да не плачь ты! — сказала она. — Нашелся! Гляди, вот он!
Женщина на скамейке повернулась всем телом и вскочила, но Колька по-прежнему не видел ее толком. Глаза его слепило от восторга, сердце колотилось так, что хотелось кричать, и поэтому он чувствовал только кусок сгустившегося света, который становился все ярче и ярче.
— Мама! — сказал он сам себе. — Это же мама моя!
— Иди, иди к нам, — радостно кричала ему Тамарка, — иди, не бойся! Я им сказала, что найдем, я сказала, что мы найдем!
— Иди скорей! — как эхо, повторила Петрова мать (Колька вспомнил, что ее звали Шурой!). — Иди к ней!
Он хотел ответить им, что сейчас придет, сейчас, сию минуту, но в горле остановился ком. Тогда эта не знакомая ему, родная его мама, громко заплакала, и тут он, наконец, разглядел ее. Она была похожа на него, как две капли воды, у нее было точно такое же лицо, которое Колька каждый день видел в зеркале, когда чистил по утрам зубы и умывался, только волосы не короткие, а длинные, густые и кудрявые, как у Тамарки. Она ничего не могла сказать ему, потому что плакала. И тут Кольке стало так жалко ее, как никогда в жизни не было жалко никого на свете.
— Ладно, — закричал он, — я сейчас приду! Я уже иду, мам!
“Главное, чтобы успеть, — торопливо думал он, одеваясь в темноте и не попадая в рукава рубашки, — я уже иду, вот же я!”.
Не зажигая света, он нашарил ботинки, положил в карман куртки перочинный ножик, подаренный Леонидом Борисовичем, половинку жевательной резинки, застегнул молнию и осторожно вышел из комнаты. В квартире было темно, из соседней спальни доносилось тяжелое дыхание Веры. Боясь, чтобы она не проснулась, он открыл входную дверь и, не захлопывая ее, чтобы не устраивать лишнего шума, бросился вниз по лестнице. Добежав до площадки первого этажа, он остановился, убедился, что за ним никто не гонится, и вышел во двор. Во дворе никого не было. Он огляделся по сторонам, надеясь, что они зашли в тень густых липовых деревьев. Под деревьями было пусто. Тогда он побежал к песочнице. Мокрый песок был похож на пластилин черного цвета. Колька начал расковыривать его перочинным ножом, но ничего, кроме детской лопатки, не обнаружил. В ужасе он отбросил ножик в сторону и даже не пожалел о нем. “Где же они?” — заколотилось в нем так, словно кто-то начал стучать в живот барабанными палочками. Он чувствовал, что они где-то рядом, ждут его, но как найти их, не знал. Кольку охватил страх. Он принялся бегать по двору, плача и задыхаясь.
— Мама! — закричал он.
Гулкое эхо подхватило его голос, и каждый кирпич простонал вслед за ним: “Мама!”.
На пятом этаже зажегся свет, из открытого окна высунулась какая-то женщина и перегнулась через подоконник.
— Мама! — надрывался он. — Мама моя!
В доме переполошились. Теперь свет горел почти в каждом окне, и изо всех окон смотрели люди. Колька кричал и кругами бегал по двору. Иногда он спотыкался и падал, но тут же вскакивал и, не замечая боли, бежал дальше. Наконец, в самом последнем окне, на восьмом этаже, появился Скворушка с бутылкой в руке и голосом, от которого в Кольке остановилась кровь, сказал:
— А я уже иду, иду! Одеваюсь!
Колька упал на землю. Захлопали подъездные двери. Он понял, что все эти люди уже близко и сейчас схватят его. Тогда он собрал последние силы, чтобы еще раз позвать ее:
— Мама!
Яркий горячий свет накрыл его собою, как одеялом. Колька понял, что это она. От счастья он вскочил на ноги, но тут же резкая боль в груди бросила его обратно на землю. Дышать стало нечем, но мама была тут, она легла рядом с ним и принялась гладить его голову. Колька успел почувствовать, что становится совсем маленьким, размером с куклу, и обрадовался, что теперь маме будет гораздо легче, — она просто возьмет его на руки и унесет.
Так и случилось.
Когда она уходила по двору с младенцем на руках, во двор въехала Скорая помощь. Она показала на нее глазами двум женщинам, которые шли с нею рядом. Тамарка-Бакинка мстительно улыбнулась при виде белой машины с красным крестом на боку, а Петрова мать только покачала головой. Ни одна из них не стала смотреть на то, как санитары закрывают простыней маленькое скорчившееся тельце.
Они улыбались новорожденному, который сонно смотрел в ночь молочными глазами и еще не понимал, что с ним происходит.