Казаки-разбойники - Людмила Григорьевна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть картинки. Сейчас принесу воды, а ты доставай из ящика альбом.
Они устроились за папиным столом, Любка лицом к окну, а Белка — боком. Стол был светло-жёлтый из тёплого гладкого дерева, а сверху гладкая холодная клеёнка.
Раньше, когда стол только купили, он был папин, а когда Люба пошла в школу, папа сказал: «Теперь стол будет общий, твой и мой», — и вытащил свои исписанные бумаги из самого большого ящика.
Теперь в ящике лежали Любины тетрадки, гладкие, холодные крымские камешки, подаренные тётей Аней после отпуска. Валялись скомканные разноцветные лоскуты, узкие розовые и красные ленточки от конфетных коробок, сломанные цветные карандаши. Ящик еле открывался. Мама говорила: «Разбери ящик, половину барахла надо выкинуть».
Люба садилась около стола на пол, всё вываливала из ящика и долго перебирала камни, пуговицы, фантики. Оттого, что мама называла всё хламом, вещи казались обиженными и становились ещё любимее, ничего нельзя было выбросить. Всё богатство Люба запихивала в ящик и, наваливаясь плечом, задвигала ящик в стол.
Люба с Белкой раскрыли толстый альбом с толстой бумагой, поставили блюдце с водой. Белка вырезала картинку и опустила её в воду. На мутной голубовато-серой картинке трудно было понять, что нарисовано: не то собака, не то человечек с бородой. Люба осторожно вытащила картинку и прижала к альбому. Потом легко поводила по мокрой бумаге пальцем.
— Тихо, — шёпотом сказала Белка.
— Ладно, — тоже шёпотом ответила Любка.
Почему-то переводные картинки почти никогда не получались. То закрутятся края, то размокнет и слезет вместе с бумагой сама картинка. Любка боялась, что и сейчас всё испортится. Она медленно-медленно стаскивала разбухшую бумагу, бумага сползала, как край занавески. И вдруг на белом листе альбома оказался весёлый, очень яркий блестящий розовый поросёнок с голубым бантом в горошек. Он был как лакированный, ноги у него были тонкие, с аккуратными копытцами на концах.
До чего же праздничной бывает переводная картинка, пока не высохнет! Все краски так весело сияют.
— Вот это да… — задохнулась от восхищения Белка; она зажмурилась, а потом медленно открыла глаза и снова смотрела напряжённо.
Люба так гордилась, как будто это она изобрела переводные картинки.
— Правда, здорово? Правда, какой красивый? Давай ещё!
— Ага. Только теперь я буду пришлёпывать, а ты намачивай.
Любе самой хотелось делать главную работу, но не хотелось спорить. Потому что было хорошо. Хорошо было сидеть с Белкой и знать, что впереди длинный вечер. От печки несильно тянуло теплом, за шторой прозрачно синело небо. Они включили зелёную лампу, круг света лёг на листы альбома, на мутные картинки и на блюдце с водой, где ходили маленькие волны.
— Смотри! — крикнула Белка.
Она потянула бумагу. На листе распласталась синяя бабочка с жёлтыми пятнами. Крылья бабочки были бархатистыми, синими, как вечернее небо, а жёлтые пятнышки горели, как звёзды.
Люба и Белка долго молча смотрели на прекрасную бабочку. Любе казалось, что крылья чуть шевелятся.
Следующая картинка не получилась: несколько разрозненных цветных пятен осталось на белом листе. И сразу расхотелось сводить картинки. Почему? Кто знает. Вдруг пропал интерес и к поросёнку, который просох и перестал блестеть, и к бабочке — всё стало обыкновенным, волшебное выдохлось. Пропал восторг. Девочки ничего не сказали друг другу, только Белка закрыла альбом, а Люба вынесла на кухню блюдце.
— Давай теперь патефон заводить, — поскорее предложила Люба, пока им не стало совсем уж грустно. — Давай мы его заведём, пока мамы нет, а то ей иногда музыка действует на нервы.
— Давай, — согласилась Белка. — А чего? Давай заведём.
Патефон стоял на верхней полке этажерки, прикрытый белой салфеткой с синим вышитым уголком. Люба, пыхтя, сняла тяжёлый синий чемодан, поставила его на стол, открыла, и сразу в комнате стало так, как бывает, когда приходят гости. Сверкали никелированные рычажки, нарядно синел суконный кружок, окаймлённый сверкающим кольцом.
Любка сняла с полки пластинки в бумажных конвертах с круглыми дырками посредине.
— Моя самая любимая, — сказала Люба, — «По военной дороге».
— А я лучше люблю нежные, — сказала Белка, — про печаль, про любовь.
Они грызли печенье, пластинка тихо шипела, певица пела загадочным голосом: «Ваша записка, несколько строчек, та, что я прочла в тиши…»
Любка представляла себе немолодую женщину, с прикрытыми от переживания глазами. Наверное, у неё длинное платье и дореволюционная шляпа с вуалью, как у Анны Карениной из толстой книги. И жизнь этой женщины проходила в красивых страданиях: тенистые беседки, как в скверике, записка, запах духов…
«Все, что волновать могло меня в семнадцать лет — ха-ха-ха…»
— Ничего себе «ха-ха», — сказала Люба, — семнадцать лет. Мало, что ли? Дура какая-то.
— Женщине не обязательно быть очень умной, — сказала Белка и вздохнула. — Главное, чтобы была красота. Ты хотела бы быть красавицей?
— Ещё бы, — ответила Любка, — я бы хотела быть, как Любовь Орлова. Вышла бы я и нарочно встала посреди класса. Все бы сразу в меня влюбились. А я бы на них и не посмотрела, голову кверху и села бы за парту. Красивые всегда гордые.
— И я бы хотела стать красавицей, — сказала Белка. — Я бы тогда ходила на высоких каблуках и в таком платье.
Белка показала руками, что платье должно быть волнистое, лёгкое, как воздух. И прошлась по комнате от дивана до окна такой походкой, как ходят на высоких каблуках — мелкими, неуверенными шагами, отогнувшись назад.
Любка с восхищением смотрела на Белку, она даже понарошку не умела так ходить, так держать голову. На Белке было старенькое, выгоревшее байковое платье, серое в белую полоску, чулки в резинку и коричневые ботинки с белёсыми носами. Но всё равно она была красивая. Ямочки на щеках, и, когда улыбается, зубы блестят, ровные, белые, как у негритёнка на коробке с зубным порошком. И волосы колечками вьются, как у негритёнка. Очень красивая Белка.
— А я ни за что замуж не выйду, — сказала Любка.
— И я, — сказала Белка. Она села на диван и подобрала ноги. — Зачем замуж выходить? Мы, когда