Люблю и ненавижу - Татьяна Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, развитой мифологии в Новороссии мало, но площадка под неё подготовлена, проведён полный нулевой цикл, что ли. «Модель исчезновения» построена, испытана и готова к воплощению. Герои этого периода – переходные, они, сделав своё дело, сгинут, передав знамя другим. Основные свойства построенной модели просматриваются легко.
Казалось бы, функция судьбы передоверена от неизвестных инстанций телевидению, которое распоряжается деньгами, славой и любовью. (Это не настоящие деньги, слава, любовь, а игровые знаки, фишки, условные обозначения.) Телевидение же – дело рук человека, и потому человек вроде бы вправе рассчитывать на реальный элемент сознательного моделирования игры. Но я думаю, телевидение вовсе не заменитель судьбы, а всего лишь её очередная арена, сцена, площадка. А сама судьба как была, так и осталась изобретением демонов, желающих лишить человека его единственного богатства – свободной воли. Конечно, можно сказать, что по своей свободной воле человеки построят такую дрянь, что и демонам мало не покажется. Но всё-таки играть в свою игру как-то почётнее и ответственнее, чем фигурировать в чужой. Тем более, это воистину чужая игра – её креаторы озабочены прежде всего нарушением нормального обмена веществ человеческой жизни, превращением её в неестественную, вычурную штучку. Элемент дурного волшебства, неизменный в этой игре, когда вследствие ничтожных затрат вы достигаете существенных целей – получаете деньги, находите полового партнёра, узнаёте тайны собственной жизни – успешно приканчивает реальность. Люди не ощущают опасности, они вообще не понимают, что происходит. Они по-прежнему хотят простых необходимых вещей – а если для обретения их надо съесть червяка в комнате с такими же придурками, на глазах у миллионов зрителей, то что же делать, такова нынче плата за проезд. Подумаешь, ерунда какая! «Они» больше не требуют, чтобы ты горячо любил свою Родину, жил, учился и боролся, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия (текст клятвы вступающих в ряды пионеров Советского Союза), не расстреливают за «валютные спекуляции», не нависают грозовой тучей над половыми играми. Можно выиграть на фу-фу приличные деньги и купить, например, машину. А что машина, купленная на деньги от фу-фу, это не машина, а олицетворённое фу-фу, кто же это знает. Чтоб это знать, надо быть мудрецом, сторонящимся демонских забав.
Итак, модель исчезновения проходит испытания в походных условиях: это что-то вроде чудодейственной мясорубки. На входе: сырая человечья жизнь, с мечтами, грехами, ошибками и подвигами, с яростным желанием созидания, с иллюзиями любви, с действительной заботой о близких, с азартом, ложью и смутной печалью истины, с временем и пространством. На выходе – искусственный фарш, без цвета, вкуса и запаха, без времени и пространства. Вместо творчества здесь – спецпроекты: литературные, кинематографические, театральные, шоу-бизнесовые, где фигура единоличного творца уже не актуальна. Вместо любви – сложная игра, которой обучают в школе гламура: на экзамене надо рассказать двадцать пять признаков, по которым вы понимаете, что ваш парень вам изменяет, двенадцать причин, по которым нельзя отказываться от орального секса, а также написать сочинение на вольную тему «Сколько должно быть сумочек в гардеробе у настоящей женщины, если она уже сделала липосакцию и копит на блефаропластику?». Там, где модель работает – человек исчезает.
Радиус действия модели пока ограничен, но постоянно растёт по мере поглощения очередных порций мяса.
Кто хочет жить по своей и Божьей воле, пусть поторопится.
2005 г.
Часть вторая
Про Ивана и Джона
(О фильме Алексея Балабанова «Война»)
Уже несколько раз в статьях о Балабанове упоминалась политкорректность, идущая его творчеству как корове седло. Балабанов ведь создание органическое, нелицемерное, а где вы видели в русской почве хоть какие-то следы политкорректности? Лицемерие, как все человеческие свойства, амбивалентно. Вообще-то, оно целиком принадлежит культуре, поскольку лицемерящий всегда изображает некие высшие чувства и помыслы, а на самом деле… (см. пьесу «Тартюф»). При этом ведь предполагается, что высшие чувства и помыслы существуют. Лицемерие бывает в одном направлении – вверх: к идеальному, прекрасному, должному, дивному. Это не про Балабанова. Он 1959-го года рождения, и отчество у него – Октябринович. Он про зовы вверх, к идеальному и прекрасному, надо думать, все понял в районе средней школы…
Несколько наших поколений воспитывались не на заморской холодной вежливости к чужому и меньшему (ради социального спокойствия), а на экстатически провозглашенной идеологии братства народов. Правила интернационализма для искусства не делали ни малейших исключений, если русские изображались в состоянии войны с кем-то, то с вражеской стороны требовался прогрессивный или хотя бы раскаивающийся трудящийся.
Мир был населен братскими угнетенными народами, и ни один социалистический постулат не дал таких внятных и крупных метастазов в русском менталитете, как интернационализм.
Интернационализм не укоренился нормой быта (а то бы мы уже пересекли границу возможного в земной жизни), он осуществился как идеал поведения настоящего, сознательного гражданина. Для акта подлинного интернационализма требовался какой-то экстрим в судьбе братского народа – переворот, землетрясение, война… Тогда и происходило извержение доброй воли, и советские люди – даже и без всяких понуканий – были готовы к выполнению интернационального долга. Обнаружить, что «нас не любят» не только в большом мире, но и на родимых «окраинах», было для русских тяжелым психическим потрясением. Оно было смягчено столь же массовой психической защитой, ведь оказалось, что и мы, собственно, никого не любим.
Тема «русского одиночества» в мире – одна из самых серьезных в отечественном искусстве. Мало кто в силах оторвать воспаленные глаза от созерцания родимой судьбы и решиться на глобальные обобщения касательно иных народов и континентов. Космизм же (когда русский человек приравнивался к «человеку вообще», землянину, несущему гуманистические ценности к братским угнетенным народам Галактики), набрав некоторой художественной силы в литературе и кино 60—70-х годов, к концу века почти испарился. Куда там и что кому нести, когда на своем куске земли, вверенном русским в управление, простейших вещей не хватает – порядка, мира, согласия, знаний, покоя, даже пропитания. Перелом национальной судьбы повернул, кажется, всех деятелей и делателей актуального искусства к осознанию «русского одиночества» и «русской задачи». Кино тут, может, и не главное, но самое наглядное из искусств. На фоне ослепительного, всем понятного, могучего «глобального кино» Голливуда наши фильмы, конечно, смотрятся скромными, провинциальными. Но провинциальность – это совсем не беда. Отобедать в домашнем кафе где-нибудь в экзотической глуши можно куда с большим аппетитом, чем в столичном навороченном ресторане. Главное, чтоб было вкусно!
Все вышеизложенные банальности имеют прямое отношение к сюжету судьбы Алексея Балабанова. Он счастливчик, делает только то, что хочет, и сценарии свои пишет сам. Он начал с Беккета и Кафки («Счастливые дни», «3амок»), но, живя в стране, которая Кафку давно сделала былью, уже четвертый фильм снимает про свое родненькое. Пробивается к широкому зрителю без заискивания (гордые уральские парни!), но настойчиво и по праву. Состояние русского сознания, утратившего все иллюзии («нас никто не любит, и мы никого не любим; мы никому не нужны, и нам никто не нужен»), для него органично. Балабанов как режиссер вообще не любит сладкого. Недаром, когда ему нужно было наградить своего сказочного Данилу в «Брате-2» положенным куском сладкого женского мяса, он выбрал самую приторную и пошлую певичку Ирину Салтыкову.
Алексей Балабанов послан нам провидением, для того чтобы Дмитрий Астрахан не воображал себя народным режиссером. Астрахан лепит одноразовые поделки по образцам суррогатного зрительского кино – эти образцы сформировались в застой, когда сценаристы-конъюнктурщики, накачанные армянским коньяком, состригали все возможные купоны с одиноких женщин, желающих познакомиться, и такого неиссякаемого гонорарного источника, как супружеская измена. В супермаркете национальных интересов картины Астрахана должны продаваться вместе с чупа-чупсами и пластмассовыми стаканчиками.
А вот фильмы Балабанова (правда, не все) – из другого отдела, где продаются вещи существенные, серьезные: ливизовская водочка, березовые дрова, краснодарское нерафинированное масло или килька балтийская. Сын трудового народа. Балабанов не думает о зрителе специально – дескать, дай-ка сделаю что попроще, «пур ле жан», – но ритмы его индивидуального дыхания совпадают с народными. Это тяжелое, затрудненное дыхание. Легкое, веселое дыхание – счастливый удел другого народного режиссера, Александра Рогожкина («Особенности национальной охоты», «… рыбалки», «Блокпост», первые «Менты»). Балабанов же – невеселый режиссер. Дикий. Сумрачный. Мало заботящийся о том, чтобы казаться, делать вид, обустраивать фасад. В Канн ездит, призы всякие получает, сотни статей о нем выходят, а как посмотришь на него по телевизору – вечно в какой-то курточке, с ноги на ногу переминается, смотрит вбок и форсу, ну, никакого. Нет чтобы нацепить смокинг, развалиться в кресле, завести очи к небу и запеть – «мое творчество…», «когда я задумал…».