Автобиография - Юлия Шмуклер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком виде мы прибыли в Израиль, который я представляла себе как гористое и храброе место - и сели на абсолютно ровной поверхности, без единого холмика на горизонте, где на фоне встающего малинового солнца в каком-то банном пару клонились подозрительные пальмы. Я ничего не поняла. Потом нас повели в залы ожидания, где в соответствии с некоей табелью о рангах - насколько я уловила, по сионистским и академическим заслугам заставили ожидать разное количество часов, причем я попала в самый конец и сзади меня были только грузины. Это я уже поняла. Мама, как заговоренная, повторяла одну фразу: "пропали наши вещи". Она, пережившая империалистическую, гражданскую и вторую мировую, социалистическую революцию и царские погромы, тридцать седьмой год и дважды сидевшего отца теперь сломалась на этом багаже. Во внезапном приступе живучести я вскочила и побежала лаяться с чиновниками, надеясь выбить чего-нибудь погористее, но, конечно, сломалась, и, расколовшись, подписала на себя какой-то донос на незнакомом языке и векселей на сумму 1 млн. долларов, что скрыла от мамы. Потом нас два часа везли по очень плоскому шоссе, обнесенному колючей проволокой, за которой цвели апельсины - и когда мы прибыли на отведенную нам плешь и повалились на койку, я тут же увидела свой первый сон: меж зеленых шелковистых берегов канала "Москва - Волга", по очень синей воде шел белый пароходик, почти касаясь бортами берегов; я стояла на верхней палубе и трогала босой ногой теплые доски. Проснувшись, я поняла, что если я не буду писать - я погибла.
С тех пор прошло почти три года и моя душа почти оправилась от переселения. Теперь этот загробный мир, где я бродила неприкаянно, обрел для меня реальность и я знаю, что если я сяду на пятьсот второй автобус, то приеду на Тель-Авивскую "тахану мерказит", а не на Комсомольскую площадь. Я уже знаю адреса и телефоны тех добрых людей, которые могут подать духовное утешение и оказать практическую помощь - и на то и на другое мне здесь исключительно везло, и непрерывно кто-нибудь подкладывал солому под бока, вплоть до издания этой книги. Земля-Россия серым туманным шаром плывет внизу и забыть ее нельзя, как жизнь до гроба - а вернуться невозможно и не хочется.
Как в правильно организованной загробной жизни, здесь видишь обратную сторону тех медалей, на которые я глазела на земле. Социализм - пожалуйста, но без лагерей, под водительством меньшевиков и волею народа. Никогда бы не подумала, что такая вещь возможна и что Каутский мне еще отзовется. Я думала, меньшевиков почистили в России. Но к их чести надо сказать, они не сажают - настолько патологически, что воров развелось видимо-невидимо, и из десяти заповедей заповедь "не укради" куда-то выпала. А также последняя заповедь, где сказано, чтоб не пожелать квартиры ближнего своего и ничего из его вещей. Вилла и Вольво стоят литыми тельцами в мирное время, и им приносятся жертвы и всесожжения. В военное время к алтарю отечества выходят мальчики и своей жертвенной кровью все очищают. Остается надеяться, что Бога нет - ибо за такие вещи карают.
Антисемитизма, слава Богу, нету - но есть многонациональный еврейский народ, который в печати и при встречах мне объясняет, что я другая и чтоб знала свое место. Я считаю, что это они другие и опираюсь на национальную гордость великороссов. Но это такая новая опора, что иногда я бываю рада одинокому интеллигентному антисемиту, который мне живо напоминает, что я полнокровная еврейка, а не бледный выходец из России. Я бы только не хотела, чтобы антисемитов было слишком много - это мы уже проходили.
Зато свобода оказалась столь же обширна, как прошлое рабство, и является нескончаемым резервуаром здоровья. Не только потому, что в России я уже гнила бы в лагере, или находилась на пути туда - писательская страсть и советская власть несовместимы. Но в кислородной свободной атмосфере можно говорить, не задыхаясь и облегчить душу на полную катушку. Можно по каплям выдавить из себя раба - после стольких лет тюрьмы я несколько рабоватая. Можно, наконец, оторвать от этой тюрьмы взгляд и подумать о чем-нибудь другом: не хотела бы я кончить свою вторую жизнь таким же политическим уродом, каким кончила первую. И что самое полезное - свобода непрерывно бросает вызов и, как Родос, велит прыгать. Я вижу сардоническое выражение на ее лице: "говори, что хочешь - а мы посмотрим, что ты скажешь". Она хохочет над моими неуклюжими прыжками, но когда я рассержусь и прыгну, как следует, тут же справедливо пожимает мне руку. Она замечательная баба и я очень рада познакомиться. В такие минуты мне кажется, что эта вторая жизнь дана мне за прошлые заслуги.
В личном плане моя вторая жизнь представляет собой вывернутую первую. Зарабатываю я на нее оригинальным способом - читая лекции по математике на иврите. Кто мог придумать такую остроумную кару за мои прошлые грехи, я не знаю - но когда я стою у доски и чудовищными словами, выплевывая вместе с ними зубы, позорю математику безобразной девкой перед нежелающими ее, гогочущими студентами - мне не до смеха. Иврит для меня тот же шамот, как язык позора. Тель-Авивский Университет крупно нагрелся на моем выезде на свободу, но зато его старички с постоянной арендой мест работы могут не бояться моих козней по проникновению в их ряды. Когда они меня выгонят совершенно справедливо и заслуженно - я первым делом поеду в грузинский ресторан и напьюсь на радостях, как грузинский сапожник. Потом уже, протрезвев, я стану выяснять булгаковский вопрос: "что же мы есть-то будем". Страх перед сумой сменил у меня страх перед тюрьмой - хотя до сих пор пальто только размножались и породили две курточки.
Эльбрус занял место моей бывшей графомании. Иногда, когда на горизонте не висят лекции, он сам под меня подлезает, и тогда я просыпаюсь под его образы. Это удивительно красиво - как холодная вода в граненом стакане в жаркий день. К сожалению, он никому не нужен - цивилизация кренится, как испортившийся волчок, который не знает, куда ему раньше упасть. У нее нет горючего в моторах и розовые лишаи социализма распространились по всему телу. И большевики, когда будут лопать Европу, тоже не станут спрашивать, решена ли у нас задача голосования со случайной ошибкой, исходный вариант а без всякой случайной ошибки, единогласно, двинут танки дальше Праги. Но пока сей скорбный час не настал, люди едят, пьют и решают задачи, "как в дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег". И потому, если большевики с Европой по каким-нибудь своим соображениям подождут, а у меня заведутся деньги, я на этот Эльбрус полезу - одна из идей такая простая, что если она правильная, он достоит до тех пор.
Мой бывший порок стал моей профессией. У меня есть клиентура и я процветаю. Денег это почему-то не дает, и я занимаюсь сим древним ремеслом из любви к искусству. Мама считает, что я позорю семью, и открывая дверь моей комнаты, говорит презрительно: "пишет!" Десятилетний сын тоже против: он говорит, что я совсем отбилась от рук и перестала слушаться. Я и сама хотела бросить, когда трудности профессии чуть не вогнали меня в землю - но в кромешной тьме скуки раздался такой устрашающий скрежет зубов реальности, что я тут же вернулась. Только лампа на письменном столе освещает эту тьму и надо держаться ее яркого кружочка, как наши предки держались костра.
Кроме скуки и бегства от реальности, есть еще 23 причины (недавно считала), которые, сменяясь, как загонщики, загоняют меня в работу настолько, что дальше она сама волочит меня, измывается, как хочет и лупит, как боксер грушу. Мрачность моя в такие периоды не поддается описанию потому что я по природе маловерна и легко падаю духом - поэтому я аж вздрагиваю, когда Мессией вступает осиянное колесо и выволакивает рассказ и меня к свету. Вот почему я держусь своей профессии: здесь есть и спасение, и вознесение - примерно раз в три месяца.
Когда же я вижу, как мой сын сидит и лупит на машинке свою газету ("единственная независимая на русском языке в Израиле"), а в соседней комнате моя мама, наморщив лоб, сидит и сочиняет ему для газеты статью - я понимаю, что предприятие наше наследственное, генетическое и причины гораздо глубже. Может, какой-нибудь мой предок скакал и пел хвалу Господу и теперь я должна прыгать и писать. В любом случае, начинающий графоман поступил бы разумно, если бы поинтересовался, какие письма писала его бабушка. Я теперь, кстати, пишу плохие - мне скучно.
И может, потому, что я теперь в родовом деле, я, наконец, уверовала в свое подсознание. До этого я вела себя, как Фома Неверующий, который после каждого чуда просил еще одного, чтобы окончательно убедиться - но когда я вложила персты в седьмое трехмерное видение, я воскликнула, как он: "Господь мой и Бог мой!" Мелкое чудо пошло таким косяком, что математические случаи рядом с ним - как солдатский паек рядом с кандидатским банкетом. Колесо вертится, будто смазанное и временами слышен даже легкий треск, как от гоночного велосипеда; вдохновениев-сдохновениев полный кошель, как мелочи в сумке у кондуктора; герои зачинаются и встают из головы, как Афина-Паллада из головы Зевса - ну прямо музыкальная картина "Рассвет над Москва-рекой", не помню, кто написал. Войска мои сейчас на голову выше меня, и когда они идут в атаку, передо мной одна задача физически выстоять. Когда я ночью, в темноте, бегаю записывать приходящие фразы, сын спрашивает сочувственно: "рассказы напали?" Они, действительно, нападают, как запой или счастливая любовь - и ставят меня в приятное положение человека, который ни ответственности за свою продукцию не несет, ни похвалы не заслуживает, если она качественная. Моя награда в другом - в блаженствах, которыми сопровождается производственный процесс. Царство Божие, действительно, внутри нас - где-то в середине головы, в районе темечка.