Mao II - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, вы и вправду готовите тело к погребению.
— Никаких таинств — только бумага да химикаты.
— Румяните мне щеки. Натираете воском руки и губы. Но когда я по-настоящему умру, люди будут думать, что я живу на вашем снимке.
— В прошлом году я ездила в Чили и познакомилась там с одним редактором. Он отсидел в тюрьме за то, что его журнал напечатал карикатуры на генерала Пиночета. Обвинение формулировалось так: "За убийство образа генерала".
— Вполне логично.
— Вам не надоело еще? Понимаете, я иногда не осознаю, до какой степени присваиваю себе сессию. В определенный момент превращаюсь в жуткую собственницу. По мелочам-то я уступчивая и сговорчивая. Но ядро работы, все, что в кадре, — никому не уступлю.
— По-моему, эти фотографии мне еще нужнее, чем вам. Монолит, который я создал, должен быть разрушен. Я боюсь выезжать из дома, боюсь сунуться в распоследнюю кафешку в ближайшем придорожном городке. Потому что твердо уверен: серьезные охотники с мобильниками и телеобъективами подбираются все ближе. Выбрав такую жизнь, мигом понимаешь, каково существовать по законам безостановочного религиозного ритуала. Полумерами обходиться невозможно. Все наши телодвижения — ритуальные телодвижения. За исключением собственно работы, все, что мы делаем, связано с конспирацией, маскировкой, заметанием следов. Скотт разрабатывает маршруты недальних поездок, которые я иногда совершаю, — скажем, к врачу. Есть свой регламент для людей, которых приходится допускать в дом. Сантехников там, посыльных. Такой вот образ жизни — с виду безумный, но с железной внутренней логикой. Так религия управляет жизнью. Так болезнь управляет жизнью. Существует некая сила, абсолютно не зависящая от моего сознательного выбора. Причем сердитая и злопамятная. Видимо, произошло вот что: мне очень не хотелось испытывать те же чувства, что испытывают остальные. У меня своя космология страдания. Оставьте меня с ней наедине. Не глазейте на меня, не просите автографов на моих книгах, не показывайте на меня пальцем на улице, не подползайте ко мне с диктофоном на поясе. И главное, не фотографируйте меня. За эту треклятую жизнь в подполье я заплатил ужасную цену. И в конце концов такая ситуация мне осточертела.
Он говорил тихо, глядя не на нее, а куда-то вбок. Казалось, он сам узнаёт все это впервые, наконец-то слышит. И дивится, до чего же странно звучит. Не может уразуметь, как же так получилось, как неискушенный юноша, испугавшийся, что машина славы автоматически отутюжит его и отлакирует, старавшийся оградить то, что сотворил, страшно застенчивый, склонный видеть себя в слегка романтическом свете, спустя много лет очнулся — и обнаружил, что вожделенное полное уединение стало для него тюрьмой.
— Вы там случайно не начали увядать?
— Нет.
— Я забываю, как моя самозабвенная работа изматывает окружающих. Когда дело касается съемки, у меня ни стыда, ни совести. Я жду от модели не меньшей одержимости, чем от себя.
— Для меня это не работа.
— Мы все-таки делаем фотографии вместе.
— Работа — это другое. За работу я берусь, чтобы испортить себе настроение.
— А разве хорошее настроение — наша обязанность?
— Вот именно. Когда я был маленький, я сам для себя комментировал бейсбольные матчи. Сидел у себя в комнате, выдумывал матчи и, не жалея связок, описывал игру с начала до конца. Я был игроками, комментатором, толпой, радиослушателями и даже передатчиком. Вот тогда мне было хорошо. А с тех пор, по большому счету, никогда. Ни на секунду.
У него был хохот курильщика, трескучий и хриплый.
— Я помню имена всех этих игроков, и кто был питчер, а кто — бегун, и счет каждого матча. И с тех самых пор пытаюсь писать так, чтобы приблизиться к той чистоте. К невинной игре в турусы на колесах. Сидишь себе, как на облаке, в кристальной простоте вымысла. Комната незаметно превращается в стадион, ты — в игроков. Все прозрачно и органично, без единого шва. И абсолютно спонтанно. Утраченная игра в самого себя, не испоганенная сомнениями и страхом.
— Ой, не знаю, Билл.
— Вот и я не знаю.
— По мне, это вы уже потихоньку с ума сходить начинаете.
Он опять захохотал. Она снимала его хохот, пока не кончилась пленка. Тогда она перезарядила аппарат, отогнала Билла от кварцевой лампы к окну и снова начала снимать, но уже при естественном освещении.
— Кстати, Чарльз Эверсон просил вам кое-что передать.
Билл подтянул брюки. Уставился куда-то вбок, сам себя обыскивая в поисках сигарет.
— Я с ним встретилась на презентации в одном издательстве. Он спросил, как идет моя работа. Я сказала, что, вероятно, увижусь с вами.
— Ну и ладно, не резон это скрывать.
— Я правильно поступила?
— Фотографии все равно когда-нибудь появятся.
— Собственно, Чарльз просил передать только одно: он хочет с вами поговорить. По какому поводу, так и не сказал. Я предложила, чтобы он написал вам письмо. Он сказал, что вы не читаете почту.
— Ее Скотт читает.
— Он подчеркнул: то, что он должен вам сказать, не для чужих ушей или глаз. Дело слишком деликатное. Еще он сказал, что был вашим редактором и очень, очень близким другом, а теперь страшно огорчен, что нельзя связаться с вами напрямую.
Билл принялся разгребать бумаги на столе — теперь он искал спички.
— И какой он теперь, старина Чарли?
— Все такой же. Мягкий, розовый и довольный.
— Писатели постоянно сменяются, понимаете ли. А эти сидят в своих кабинетах с видом на весь город, и их не волнует, как они станут жить после неудачной книги, у них всегда какая-нибудь новая на подходе, свеженькое невиданное диво. Они живут, мы умираем. Полная гармония.
— Он сказал, вы что-нибудь эдакое скажете.
— А вы не спешили о нем заговорить. Не хотели меня огорошить прежде времени.
— Я решила сначала сделать то, ради чего приехала. Не знала, как вы отреагируете на вести из внешнего мира.
Он чиркнул спичкой — и тут же позабыл о том, что она загорелась.
— Знаете, когда они по-настоящему счастливы? Когда есть повод разместить в газетах рекламу в черной рамочке. Некрологи умерших авторов то есть. Для них это единственный способ ощутить свою причастность к великой традиции.
— Он просто хотел бы, чтобы вы ему позвонили. По его словам, дело весьма важное.
Он медленно поворачивал голову, пока зажатая в зубах сигарета не соприкоснулась с горящей спичкой.
— Чем больше книг они выпускают, тем мы слабее. Тайный двигатель издательского мира — надежда превратить писателей в безобидных овечек.
— Вам нравится балансировать на грани фанатизма. Поверьте, я тоже этим грешу. Но, послушайте, что может быть безобиднее чистого фантазерства? Вы хотите играть в бейсбол, не выходя за порог дома. Пусть это только метафора, наивная мечта, но на ней-то и держится популярность ваших книг, согласны? Вы говорите об утраченной игре, которую пытаетесь возродить, когда пишете. А если она все-таки не утрачена? Когда вы работаете над книгой, вы к чему-то стремитесь — и разве это "что-то" не совпадает с тем, что люди видят в вашем творчестве?
— Я знаю только то, что сам вижу. Или чего не вижу.
— Поподробнее, пожалуйста.
Он бросил спичку в пепельницу на столе.
— Истина ждет писателя в конце каждой фразы. Важно вовремя поставить точку — подловить момент, но этому постепенно обучаешься. В формальном плане истина — это ритм фразы. Амплитуда колебаний, так сказать. Свинг, так сказать. Если же брать глубже, истина — внутренняя честность писателя на его войне с языком. Я всегда воспринимал себя через синтаксис. Работая над фразой, я начинаю узнавать в ней себя, слово за словом. Язык моих книг сформировал меня как человека. Когда фраза получается, в ней есть нравственная сила. В ней звенит авторская жажда жизни. Чем больше я втягиваюсь в процесс настройки фразы, в работу с ритмом, с силлабикой, тем лучше узнаю себя. Я выковывал фразы этой книги старательно и долго — но они так и остались грубыми заготовками, потому что я перестал видеть себя в языке. Я больше не вижу матча, который комментирую, — трансляция прервана. Больше нет той плетки, которой жизнь меня подгоняла, заставляла доверять миру. Эта книга и эти годы меня укатали. Я забыл, что значит писать. Забыл свое собственное первое правило: "Не усложняй, Билл". Смелости и упорства у меня маловато. Я выдохся. Устал бороться с течением. Обходился приблизительными аналогами. Это книга какого-то другого автора. Вымученная, нескладная — я-то чувствую. Я обманом заставлял себя продолжать работу, надеяться на авось. Думаете, я преувеличиваю? Я никак не перестану возиться с книгой, которая мертва.
— А Скотт знает, что у вас на душе?
— Скотт? Скотт смекнул раньше меня. Скотт против публикации.
— Против? Какая глупость!
— Нет, не глупость. Вот именно, что не глупость.