Mao II - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эта стена послужит отражателем, тогда вы сможете встать вон там, а я возьму камеру, встану здесь, вот и вся премудрость.
— Звучит зловеще.
На письменном столе — пишущая машинка. К стенам и даже к одному из окон — только сверху оставлен просвет — прикреплены скотчем огромные листы ватмана. Диаграммы, чертежи, генеральные, без преувеличения, планы строящегося романа: листы испещрены наспех накорябанными словами и квадратиками, слова соединены линиями, в квадратики что-то вписано мелко-мелко. Обведенные кружочками цифры, перечеркнутые названия, скопление схематических человечков и прочие тайные письмена. На кожухе батареи она заметила стопку блокнотов. На столе — бумажные залежи, в пепельнице горка раздавленных окурков.
— Есть что-то такое в писателях… Не знаю уж почему, но мне знакомства с творчеством недостаточно; обычно стараюсь договориться, чтобы перед съемкой мы с моделью прогулялись вместе — просто поговорили, поболтали о книгах, семье, не важно… Но я понимаю, у вас каждая минута на счету, поэтому будем работать быстро.
— Поговорить можно.
— Фотоаппаратами интересуетесь? Это объектив с фокусным расстоянием в восемьдесят пять миллиметров.
— Я когда-то снимал. Не знаю, почему бросил. Вдруг бац — и это для меня кончилось. Бесповоротно.
— Похоже, сегодня еще кое-что окончится бесповоротно.
— Хотите сказать: писатель выйдет из подполья.
— Я правильно поняла, что ваши фотографии уже тридцать лет не появлялись в прессе?
— Это Скотту лучше знать.
— И вы совместно решили, что час пробил.
— Честно говоря, просто устал — надоело, что с этим так носятся. Когда писатель прячется от людей, те думают: вот и он, как Господь, отвратил от нас свой лик.
— Но многие находят это интригующим.
— А заодно дьявольски высокомерным.
— Нас всех чарует то, что вдали. По-моему, труднодоступное место прекрасно по определению. Прекрасно и, возможно, отчасти священно. Облик человека, к которому так просто не подберешься, становится изящным и четким на зависть нам, остальным.
— Всякое изображение — порнография, а этот вот прячет свое лицо.
— Да, — сказала она.
— Может, людей и интригует эта фигура, но и раздражает тоже, и они насмехаются, и хотят закидать его грязью, и увидеть, как его перекосит от ужаса и шока, когда фотограф выскочит из засады в кустах. В мечети картинки исключены. А в нашем мире мы спим с картинками и на них молимся, едим их и напяливаем на себя. Писатель, не открывающий своего лица, узурпирует святое место. Заимствует фирменную уловку у самого Бога.
— Или, Билл, он просто застенчивый человек.
"Улыбнулся", — отметила она, глядя в видоискатель. Через объектив он был виден яснее. Взгляд целеустремленный, не бегающий попусту туда-сюда; лицо в красивых морщинах — точно вышивальщицы постарались, украшая лоб и уголки глаз. Позируя Брите, люди часто как-то подтягивались под напором ее взгляда: ведь как только она снимала крышку с объектива, ее охватывала безудержная жажда — жажда заглянуть в глубины.
— Сказать вам одну вещь?
— Скажите.
— Я боюсь разговаривать с писателями об их работе. Так легко что-нибудь ляпнуть. Не опускайте подбородок. Вот-вот, теперь лучше, мне нравится. Я им так и не овладела, их тайным языком. Я провожу с писателями очень много времени. Я их люблю. Но этот ваш дар, принося неизмеримую радость, заставляет меня думать, что я чужая, что мне не дано освоить тот сокровенный язык, единственный, который вы признаете.
— Я только один сокровенный язык знаю — манию величия. Мне все чудится, что в этой комнате я вырастил себе двойника. Не будь этого самовлюбленного дурня, писатель давно бы сошел на нет. Я преувеличиваю муки творчества, муки затворничества, неудачи, злость, смятение, бессилие, страх, униженность. И чем теснее пространство моей жизни, тем больше я себя раздуваю. Если муки реальны, зачем их преувеличивать? Наверно, это для меня как развлечение — других-то радостей не осталось.
— Держите голову повыше.
— Держать голову повыше.
— Честно говоря, таких речей я не ожидала.
— Накопилось.
— Я думала, вы постоите передо мной несколько минут, соскучитесь и уйдете.
— Это один из моих недостатков — высказывать чужим людям, всяким там женщинам, заглянувшим на минутку, то, в чем никогда бы не признался ни жене, ни ребенку, ни близкому другу.
— Со Скоттом вы говорите откровенно.
— Со Скоттом я говорю. Но с каждым днем в этом все меньше нужды. Он и так все знает. Он стоит над моим мозгом, точно хирург с блестящим скальпелем.
Она отсняла первую пленку и отошла к кофру за следующей. Билл, стоя у стола, вытряхивал из пачки сигарету. Его ботинки были облеплены глиной и сухой травой. Он не производил впечатления человека, проецирующего вовне свой мысленный автопортрет, представление о том, как он хочет выглядеть, кем обернуться на ближайшие несколько часов. Видимо, ему просто лень. Комната Брите нравилась — нравилась, потому что здесь находился он. Комната была его — в том же смысле, в каком дом был "не его". Она попросила Билла встать возле одной из схем на стене и, когда он не отказался, подвинула рефлектор, навела объектив на резкость и возобновила съемку. Он курил и говорил. По его субъективным оценкам, он страдает не меньше всех остальных. Все думают, что пишут не в полную силу, что не знают счастья, что маются безмерно, — но никого из них никогда не влекло ни к чему, кроме писательства, и каждый убежден, что он несчастнее всех на свете, — ну, может, где-то у черта на куличках найдется еще один такой же горемыка; и если кто-нибудь из них растворяет в бренди пачку малюсеньких фиолетовых таблеток или сует дуло револьвера себе в ухо, остальные, преклонив головы, удовлетворенно вздыхают: ведь его трагический конец удостоверил неподдельность их собственных переживаний.
— Я вам скажу, чего я не преувеличиваю — сомнений. День за днем, минута за минутой. Чудится, моя постель и то ими пропахла. Неверие в себя. Вот в чем штука.
Пространство сузилось, как всегда бывало во время удачной фотосессии. Выдержка, освещение — уже без вариантов, подбираются машинально. Глядя на Билла, стоящего у его партитуры, Брита осознала, что получила все, о чем могла мечтать, все, что ей в принципе могло понадобиться. Вот немолодое, истрепанное жизнью, меченное меланхолией лицо — пропавший без вести литератор, а вот, на стене, примитивный алфавит, план пропавшей вместе с ним книги — какие-то кривые квадратики, разноцветные каракули, кучки значков, словно маленький ребенок малевал, зажимая в кулачке фломастер. К тому же Билл оживился: когда говорит, подается вперед и молотит по воздуху руками — своими притупившимися, выщербленными орудиями труда. В нем чувствовалось упрямство человека, физически ощущающего все пределы, за которые обязательно нужно вырваться, бремя работы, которая всегда дается трудно, но непременно должна быть укрощена, завершена. Брита пыталась поместить его в контекст, понять, как переходят голос и тело Билла в его книги. Первое, что она сказала себе, войдя в комнату: "Стоп, не сюда, это никак не может быть он". Она ожидала увидеть человека поджарого и напряженного, с глазами, похожими на аманитские[11] амулеты от порчи. Но медленно, постепенно ей открылось, что облик Билла не случаен — более того, очень похож на его произведения.
— Мне придется украсть у вас сигарету, — сказала она. — Всего одну. Я бросаю курить уже двадцать пять лет и за это время сильно продвинулась. Понимаете? Но стоит заметить робкий блеск пачки…
— Расскажите мне о Нью-Йорке, — сказал он. — Я там больше не бываю. Когда думаю о городах, в которых жил, вижу гигантские полотна кубистов.
— Я расскажу вам о том, что сама вижу.
— Резкость контуров, скученность и этот стариковский бурый колорит… города, которые помнишь, дряхлеют и зарастают грязью прямо у тебя в голове, точно античные стены.
— Ну хорошо: там, где я живу, целый хаос крыш, дома в четыре, пять, семь этажей, а значит, резервуары для воды, бельевые веревки, антенны, башенки, голубятни, печные трубы; все, что на Острове М. есть человечного, — припавшие к земле кусты, статуи, рукописные вывески. Все это я вижу, едва продрав глаза, все это я обожаю, а в разлуке чахну. И все это ломают и вывозят на свалку, чтобы солидные люди могли строить свои солидные башни.
— В конце концов и башни станут выглядеть человечными, незадачливыми и ручными. Дайте только срок.
— Пойду биться головой об стенку. Скажете, когда перестать.
— Потом сами будете гадать, что вас в них бесило.
— У меня уже есть Всемирный Торговый Центр.
— И он уже безобидный и без возраста. Кажется заброшенным. И подумайте, могло быть намного хуже.
— В смысле? — переспросила она.
— Будь вместо двух башен только одна.