Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века - Виталий Викторович Пенской
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Определенную долю вины за редуцирование богатой и разнообразной истории грозненского времени до ужасов опричнины и тирании Грозного несет отечественная историческая наука. Почему? Для ответа на этот вопрос обратимся сначала к словам одного из патриархов российской исторической мысли – В.О. Ключевского. В свое время он писал, что «нашу русскую историческую литературу нельзя обвинить в недостатке трудолюбия – она многое обработала». Но, отметив эту положительную черту современной ему русской национальной историографии, далее он с горечью писал: «Я не взведу на нее напраслины, если скажу, что она сама не знает, что делать с обработанным ею материалом; она даже не знает, хорошо ли его обработала». Более того, выделяя наиболее серьезные ее недостатки, Ключевский указал на «слабость ответственности» русских историков. Она, эта слабость, считал он, состояла в том, что русские историки «не задаются достаточно серьезными вопросами, не чувствуют себя достаточно обязанными глубоко разрабатывать ее, вообще наклонны успокаиваться на первых результатах, схватывая наиболее доступное, лежащее наверху явлений»[48] (выделено нами. – В. П.).
Прошло сто лет, сменилась не одна и даже не две эпохи, но это «родимое пятно» отечественной исторической науки, отмеченное одним из ее создателей, никуда, как выясняется, не исчезло. Современный историк Е.С. Корчмина отмечала, что «обобщения… предшествовали накоплению эмпирического материала. Между тем сформулированные тогда концепции порой продолжают восприниматься не как первое приближение к истине, а как нечто доказанное (выделено нами. – В. П.). В результате изучение этой темы в последние десятилетия фактически остановилось, хотя в существующих работах по сути лишь поставлен круг тех вопросов, на которые ученым еще предстоит дать ответ»[49]. И хотя сказано это было совсем по другому вопросу, однако эти слова прекрасно подходят и к истории Ивана Грозного и его времени. А если вспомнить еще и «закон собаки и леса», сформулированный известным византинистом И. Шевченко и пересказанный британскими историками С. Франклином и Д. Шепардом («собака входит в девственный лес, приближается к дереву и делает то, что делают собаки у дерева. Дерево выбрано наугад. Оно ничем не отличается от любого другого. Однако можно не без оснований предсказать, что следующие собаки, заходя в этот лес, обратят внимание на то же самое дерево. Так часто происходит и в науке: „запах“ аргумента по поводу какой-то проблемы побуждает ученых вступать в новые и новые дискуссии, касающиеся этой проблемы»[50]), то ситуация складывается довольно нелицеприятная. Одни темы обсуждаются и изучаются с разных сторон, тогда как другие находятся в тени или вовсе вне поля зрения исследователей. В нашем же случае тема жестокостей Ивана Васильевича, связанных с его опричниной, явно превалирует в общественном сознании.
Такой выбор «дерева» в нашем случае отнюдь не случаен и был продиктован «дискурсом», который можно назвать «обличительным» и гиперкритическим. Основной тон ему задал и очертил его рамки князь Андрей Курбский – тот самый Курбский, который, если верить его литературному наследию, был едва ли не лучшим и «собинным» другом Ивана Грозного, а затем, «перелетев» в Литву, стал злейшим его врагом. Отечественный исследователь А.И. Филюшкин, автор биографии князя-эмигранта, вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей», справедливо указывал, что писания Курбского, его послания к Ивану Грозному и его «История о великом князе Московском» (памфлет, но не история в ее подлинном смысле (выделено нами. – В. П.), написанный не столько чернилами, сколько желчью – черной желчью) стали одним из важнейших источников по времени первого русского царя и, что самое главное, «Курбский отомстил своему врагу, Ивану Грозному, прежде всего тем, что сумел навязать читателям свой взгляд на русскую историю XVI века, который до сих пор определяет оптику нашего видения эпохи царя Ивана Васильевича». Здесь, на страницах этого сочинения эпоха правления первого русского царя была поделена князем-эмигрантом на два отрезка – эпоху преобразований, когда, окруженный мудрыми советниками в лице Алексея Адашева и протопопа Сильвестра со товарищи из «Избранной рады», юный царь вершил великие дела, и время репрессий, наступившее после разгона «Избранной рады» и омраченное многими бедствиями, казнями и опалами. «Князь, – продолжал историк, – если можно так выразиться, примитивизировал видение русской истории, подогнав ее под искусственную, глубоко идеологизированную схему…» В итоге, продолжал историк, «вот уже несколько столетий мы смотрим на русский XVI век через очки, надетые Андреем Курбским на историков»[51]. А ведь еще С.М. Соловьев писал в свое время, что «История» Курбского есть «драгоценнейший источник для истории царствования Иоанна IV, вскрывающий нам главные пружины действий», однако вместе с тем, продолжал патриарх отечественной исторической науки, она, эта «История», «в то же время самый мутный источник относительно подробностей…»[52] (выделено нами. – В. П.). Вот так – с одной стороны драгоценнейший, а с другой – мутный, и как это сочетать, трудно представить – но ведь сочетался и продолжает сочетаться!
Кстати, неизбежно встает закономерный вопрос – «А судьи кто?». Сам Курбский – не литературный образ, который сам князь тщательно выстраивал в своих писаниях на протяжении многих лет, но реальный князь, вовсе не похож на невинную жертву царского произвола. Не его ли верный слуга и урядник Иван Келемет заявлял от имени своего господина, что «разве пану не вольно наказывать подданных своих, не только тюрмою или другим каким-нибудь наказанием, но даже и смертию?»[53]. Точно так же