Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века - Виталий Викторович Пенской
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот прогресс, это движение вверх, полагал Карамзин, немыслимы без воспитания в душах граждан подлинной любви к Отечеству, поскольку «самая лучшая философия есть та, которая основывает должности человека на его счастии». Суть же этой философии, продолжал он развивать свою мысль далее, состоит в том, «что мы должны любить пользу отечества; ибо с нею неразрывна наша собственная; что его просвещение окружает нас самих многими удовольствиями в жизни; что его тишина и добродетели служат щитом семейственных наслаждений; что слава его есть наша слава; и если оскорбительно человеку называться сыном презренного отца, то не менее оскорбительно и гражданину называться сыном презренного отечества». И славная история российская, которая не нуждается в баснях и выдумках для возвеличивания имени народа русского, должна излагаться на русском же языке, который «выразителен не только для высокого красноречия, для громкой живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею, нежели французский; способнее для излияния души в тонах; представляет более аналогических слов, то есть сообразно с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки!»[77].
К этой идее примыкает еще одна, высказанная тогда же. Успех того или иного произведения определяется тем, считал Карамзин, насколько успешно автор произведения может донести до своего потенциального читателя свой замысел (а вот тут как раз и нужен был русский язык!). «Как скоро между автором и читателем велико расстояние, – отмечал в своей статье литератор, – то первый не может сильно действовать на последнего, как бы умен ни был»[78]. «Не всякий может философствовать или ставить себя на месте героев истории; но всякий любит, – продолжал он, – любил или хотел любить, и находит в романическом герое самого себя». И, поскольку современный читатель, полагал Карамзин, жаждал романа, который «пленителен для большей части публики, занимая сердце и воображение, представляя картину света и подобных нам людей в любопытных положениях, изображая сильнейшую и притом самую обыкновенную страсть в ее разнообразных действиях»[79], то отсюда естественным образом вытекало и решение поставленной задачи. Чтобы добиться желаемой цели продвижения к нравственному и моральному совершенствованию читающей публики, нужно облечь историческое повествование в соответствующую «романическую» форму, благо в русской истории занимательных, увлекательных и вместе с тем поучительных тем для повествования более чем достаточно (о чем и писал будущий «Колумб российских древностей» еще в 1792 г.).
Итак, подведем некий предварительный итог. Суть карамзинского метода историописания состояла, если судить по его высказываниям, в том, чтобы представить историю как некий нравоучительный роман, написанный живо, выразительным и образным, но вместе с тем понятным читателю языком. Но можно ли считать такое произведение подлинной историей в том смысле, который в нее вкладываем мы? Обратимся для ответа на этот вопрос к мнению одного из мэтров отечественной исторической науки – мнению В.О. Ключевского.
Анализируя творчество «последнего летописца» как историка, В.О. Ключевский писал в свое время, что Карамзин «смотрит на исторические явления, как смотрит зритель на то, что происходит на театральной сцене. Он следит за речами и поступками героев пьесы, за развитием драматической интриги, ее завязкой и развязкой. У него каждое действующее лицо позирует, каждый факт стремится разыграться в драматическую сцену». При этом, по словам Ключевского, у Карамзина действующие лица исторической драмы, которую писатель разворачивает перед читателями, «действуют в пустом пространстве, без декораций, не имея ни исторической почвы под ногами, ни народной среды вокруг себя. Это – скорее воздушные тени, чем живые исторические лица» (мы бы подобрали несколько иное определение – не «воздушные тени», а «идеальные типы», наподобие тех, что существовали в итальянской commedia dell’arte. – В. П.), и при этом они «говорят и делают, что заставляет их говорить и делать автор, потому что они герои, а не потому, что они герои, что говорят и делают это…»[80] (выделено нами. – В. П.). Автор, заставляя персонажей своей драмы действовать так, а не иначе, исходил из присущих ему жизненных идеалов и воззрений на то, какой должна быть идеальная политика, – так считал один из столпов современной российской исторической науки.
Но, в таком случае, возникает неизбежный вопрос – а каким был жизненный идеал Карамзина? Самое время вспомнить здесь слова Р.Ю. Виппера. Он писал в своей книге об Иване, что «историк зависит в своих взглядах и приемах от сменяющихся увлечений и философских настроений. Ведь и наше неотступное желание найти связь между событиями внешней истории и усложнением внутренней жизни – результат могущественного влияния современной общественной мысли. Воздействие на исследователя того, что мы называем мировоззрением, настолько сильно, что в литературных источниках, в исторических памятниках он как будто читает и видит то, что хочет прочитать и увидеть, выделяет и оценивает то, что совпадает с его вкусами и направлением интересов»[81]. Примерно о том же говорил и другой отечественный медиевист, А.Я. Гуревич. Он писал, что «историк – дитя своего времени, и его труд не может не нести на себе отпечатка эпохи» и что «видение прошлого, как недавнего, так и самого отдаленного, в конечном итоге определяется исторической ситуацией, в которой историк творит»[82].
А теперь посмотрим, как характеризовал свой политический идеал сам Карамзин, человек, безусловно, своего века, века Просвещения, идеал, исходя из положений которого он и подступал к чтению источников. «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку… Всякия же насильственныя потрясения гибельны»[83] – так писал он еще в 1792 г. в своих «Письмах русского путешественника», и с уверенностью можно сказать, что под этими словами подписался бы и предтеча Андрея Курбского Берсень Беклемишев, и сам Курбский, и его «конфидент» беглый расстрига-монах, а в прежней жизни стрелецкий голова Тимоха Тетерин, и другие «судии» Ивана Грозного, видевшие в нем разрушителя столь милой их сердцу «старины» (с той лишь поправкой, что сам Иван немало удивился бы тому, что его полагали разрушителем устоявшихся традиций и обычаев, ибо он был совершенно уверен в обратном). Что же до самодержавия, то в 1802 г. в «Историческом похвальном слове Екатерине II» он заявил, что «слава и власть венценосца должны быть подчинены благу народному; что