Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фонарь у тротуара белил небольшой стеклянный навес над крыльцом, словно там лежал снег. Я долго стоял на улице и смотрел. Конечно, я мог бы позвонить. Она наверняка открыла бы мне. В конце концов, мы ведь не ссорились. Воздух на улице был ледяной.
Улица по-прежнему кончалась рытвиной. За обещанное благоустройство так и не взялись. Прохожих не было.
Я не то чтобы боялся мадам Прокисс. Нет. Но мне вдруг расхотелось ее видеть. Отправившись сюда, чтобы повидать ее, я совершил ошибку. У ее дома я неожиданно понял, что ей больше нечего мне сказать. Было бы даже досадно, если бы она заговорила со мной, и все тут. Вот чем мы стали друг для друга.
Теперь я ушел в ночь дальше ее, дальше даже, чем старуха Прокисс, которая умерла. Нас ничто больше не объединяло. Мы расстались — и окончательно. Нас развела не только смерть, но и жизнь. Это сделала сила обстоятельств. Каждый сам по себе, подумалось мне. И я пошел обратно, в сторону Виньи.
Мадам Прокисс была недостаточно образованна, чтобы следовать за мной по моей дороге. Характер у нее был, это да. А вот образования никакого. В этом вся штука. Никакого образования. А оно очень важно. Вот почему она не понимала ни меня, ни того, что происходит вокруг нас, не понимала вопреки своей стервозности и упрямству. Только их недостаточно. Чтобы уйти дальше других, нужны еще сердце и знания. Назад, к Сене, я возвращался по улице Нигроша и через тупик Пропейсу. Тревога моя улеглась. Я был почти доволен. И горд, потому что уразумел: с Прокисс-младшей лучше не связываться — все равно я эту суку по дороге брошу. Вот уж кусочек! Когда-то мы с ней по-своему даже симпатизировали друг другу. Хорошо понимали друг друга. И долго. Но теперь она была недостаточно подла для меня, а опуститься еще ниже не могла. Так, чтобы догнать меня. Для этого у нее не было ни образования, ни сил. Ступени жизни не ведут вверх — ступени жизни ведут только вниз. А она не могла. Не могла опуститься по ним туда, где находился я. Для нее ночь вокруг меня была слишком непроглядна.
Проходя мимо дома, привратницей которого была когда-то тетка Бебера, меня потянуло заглянуть туда, хотя бы для того, чтобы узнать, кто теперь живет в привратницкой, где я выхаживал Бебера и откуда его вынесли. Быть может, над кроватью еще висит его портрет в школьной форме. Но в такой поздний час нельзя было будить людей. Я прошел мимо, не дав о себе знать.
Чуть дальше, в предместье Свободы, я увидел лавочку старьевщика Безона, где еще горел свет. Этого я не ожидал. За своей витриной, освещенной лишь маленьким газовым рожком, он знал всю подноготную и все новости квартала: он же шлялся из бистро в бистро и был известен всем от Блошиного рынка до заставы Майо.
Он много мне порасскажет, если не спит. Я толкнулся в дверь. Звонок зазвенел, но никто не отозвался. Я знал, что он спит в помещении за лавкой, служившем ему, так сказать, столовой. Я угадал: положив голову на руки, он сидел боком в темноте перед заждавшимся его обедом — остывшей чечевицей. Он начал есть, но его сморил сон. Он громко храпел. Правда, он выпил.
Я вспомнил, что вчера был четверг — базарный день у Сиреневой заставы… Он притащил оттуда полный мешок барахла, валявшийся у него в ногах на полу.
Я лично считал Безона славным парнем, ничуть не большим подлецом, чем другие. Ничего не скажешь, услужливый, покладистый. Не будить же его из любопытства, ради нескольких вопросов. Я выключил газ и ушел.
Конечно, Безон с трудом перебивался за счет своей коммерции. Но по крайней мере засыпал без труда. И все-таки в Виньи я возвращался грустный. Я думал о том, что все эти люди, дома, грязные и мрачные вещи ничего больше не говорят, как бывало, моему сердцу, и каким бодрячком я ни выгляжу, у меня — я это чувствовал — наверняка нет больше сил одиноко идти дальше.
Сохраняя порядок, заведенный Баритоном, мы в Виньи по-прежнему собирались все вместе за столом, но обедать теперь предпочитали в бильярдной, над привратницкой. Здесь было уютней, чем в настоящей столовой, где витали невеселые воспоминания о разговорах по-английски. И потом там было слишком много богатой мебели со стеклами под опал в стиле настоящих девятьсот десятых годов.
Из бильярдной было видно все, что происходит на улице. Это могло пригодиться. Мы проводили там все воскресенье. Иногда мы приглашали на обед врачей по соседству, но постоянным нашим сотрапезником был полицейский регулировщик Гюстав. Он приходил, можно сказать, как на службу. Мы познакомились с ним через окно, наблюдая в воскресенье, как он стоит в наряде на перекрестке у въезда в Виньи. С машинами маеты у него хватало. Для начала мы перекинулись несколькими словами, потом, от воскресенья к воскресенью, свели знакомство всерьез. В городе мне случилось лечить двух его сыновей — одного от краснухи, другого от свинки. Звали нашего завсегдатая Гюстав Блуд, был он из Канталя. Разговаривать с ним было не восторг: слова давались ему трудно. Нет, находить он их умел, а вот произносил с натугой: они вроде как застревали у него в глотке, производя невнятный шум.
Как-то вечером, по-моему в шутку, Робинзон пригласил его на партию в бильярд. Но в природе Гюстава было продолжать то, что начал, и с тех пор он стал ежедневно навещать нас в восемь вечера. С нами — он сам в этом признавался — ему было хорошо, лучше, чем в кафе: там спорили о политике и завсегдатаи часто ссорились. У нас о политике никогда не спорили. В положении же Гюстава политика была вещью довольно щекотливой. Из-за этого в кафе у него случались неприятности. В принципе ему вообще не следовало о ней говорить, особенно в подпитии, что с ним случалось. Он был известен склонностью пропустить лишнюю рюмочку — это была его слабость. А у нас он во всех отношениях чувствовал себя в безопасности. Он сам это утверждал. Мы не пили. Домой он уходил, когда хотел, и без всяких для себя последствий. Так что проникся к нам полным доверием.
Когда мы с Суходроковым думали о своем положении до встречи с Баритоном и о том, как устроились у него, жаловаться нам не приходилось: это было бы несправедливо. Нам, в общем-то, сказочно повезло: у нас было все, что нужно, и в смысле уважения окружающих, и в отношении материального достатка.
Только я по-прежнему не верил, что чудо продлится долго. У меня было скользкое прошлое, и оно — отрыжка судьбы — уже напоминало о себе. Еще в первые дни пребывания в Виньи я получил три анонимки, показавшиеся мне чрезвычайно подозрительными и угрожающими. Потом приходили и другие, не менее желчные. Правда, в Виньи это была обычная история, и мы, как правило, не обращали на них внимания. Писали их чаще всего наши бывшие пациенты, которых мания преследования не оставляла в покое и дома.
Но послания, полученные мной, и стиль их беспокоили меня гораздо больше: они были не похожи на остальные, обвинения в них выдвигались более определенные, а речь шла исключительно обо мне и Робинзоне. Говоря откровенно, они приписывали нам сожительство друг с другом. Говенное предположение. Сперва я даже стеснялся заговорить с Робинзоном об этом, но наконец все-таки решился, потому как без конца получал такие цидульки. Мы вдвоем прикинули, кто мог их сочинять. Перебрали все подходящие кандидатуры из числа общих знакомых, но никого не заподозрили. К тому же обвинение ни на чем не основывалось. Извращениями я не страдал, а Робинзон вообще плевал с высокого дерева на вопросы пола, с какой бы стороны они ни вставали. Если уж его что-то и волновало, то, конечно, не истории с задницами. Чтобы измыслить такие пакости, надо было быть действительно ревнивой.
В итоге мы пришли к одному: добраться до Виньи и изводить нас мерзкими выдумками способна только Мадлон. Мне-то было чихать, будет она или нет продолжать свои гадости, но я боялся, как бы, выведенная из себя нашим молчанием, она не явилась однажды в лечебницу и не закатила нам скандал. Следовало приготовиться к худшему.
Так мы прожили еще несколько дней, вздрагивая при каждом звонке в дверь. Я ждал появления Мадлон или — того хуже — прокуратуры.
Всякий раз, когда полицейский Блуд приходил играть на бильярде чуть раньше обычного, я опасался, что он вытащит из-за ремня повестку с вызовом, но тогда он был еще сама любезность и спокойствие. Меняться — и заметно — он стал много позже. В ту же пору он почти ежедневно проигрывал во все игры, но невозмутимо. Характер у него испортился по нашей вине.
Как-то вечером, просто из любопытства, я спросил Гюстава, почему он никогда не выигрывает в карты, хотя, в сущности, у меня не было причины задавать ему такие вопросы, кроме моей вечной мании допытываться — почему да как. Тем более, что играли мы не на деньги. Рассуждая о его неудачливости, я подошел к нему почти вплотную, присмотрелся и обнаружил у него сильную дальнозоркость. В самом деле, при нашем освещении он едва-едва отличал трефы от бубен. Так продолжаться не могло.