Дорога на океан - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно было бы обобщить наблюденье и показать, как меняется выраженье мира в зависимости от того, освещен ли он ущербной луной, или вспышкой шрапнели, или тленом угасающего костра. С равным правом запах мог лечь в основу описанья, и тогда краской служили бы даже едкий смрад горелой пакли, или ядовитый дымок паровозов, стоящих под заправкой, или щекотная смесь пара и перегретого мазута. С не меньшей выразительностью и звук способен был оформить очертания деповского утра. Тогда в звуковой путанице ухо различило бы шумы трудовых процессов — скрежет сверл, или вкрадчивый шелест трансмиссий, или визг напилка, наложенного на подшипниковую бронзу... Подавленное настроенье Глеба могло стать таким же оформителем впечатлений. И хотя пока ничего преступного не произошло там, на платформе, никогда чувство вины не обострялось в нем до такой степени. Оно придавало подчеркнутую новизну этому месту, знакомому ему до отвращения. Так, с давно утраченной остротой он ощутил сернистый привкус угольной гари на языке... Вдруг он вопросительно вскинул голову.
Он услышал простенькую, в пределах одной октавы, мелодию, затейливо выписанную на шумовом фоне депо. Где-то здесь, среди дремлющих и параличных машин, пели дрожкие латунные язычки. И оттого, что не сразу поддавались разгадке ни инструмент, ни самая песенка, раздражение Глеба усилилось. Стремясь доискаться до причины, он вступил в ближайший световой круг. Мелкий, частый грохот передался ему одновременно и через ноги и через ухо. Человек с отбойным молотком приник к дымогарной решетке; он вальцевал трубы. Гудело гулкое чрево котла (но песенка была слышнее!). Мастер поздоровался с начальником, и начальник отошел. Такой же точно паровозный хирург сидел на горбу другой машины, копаясь в сухопарном колпаке. Факелок, похожий на чайничек, пылал сбоку. Оранжевые, текучие отблески огня глянцевели в засаленных штанах мастера, и заплаты на них были как бы из красной меди. Самое лицо мастера исчезало в потемках, но вот блеснули зубы, и Глеб понял, что тот улыбнулся.
— Стараются татаре-то... всю ночь малярили! — И показал на соседнюю секцию, откуда доносилось шипенье пара и исходило голубоватое свеченье.— Точно невесту обряжают... На такую во всем Черемшанске хахаля не наймешь!
Смысл его замечания был злостный, непонятный, но постыдный.
— Я не люблю твоих прибауток, Гашин,— сдержанно заметил Глеб,— и давно держу тебя на примете.
Мастер засмеялся, с низменным воодушевленьем сдернул с себя шапку, и странно было видеть, что прическа у него слежалась в виде кепки. Смешок означал, что Гашину известны пределы его власти и что ссориться с ним не следует.
— Еще бы не приметить: место тесное. Я и не такое за тобою примечал, Глеб Игнатьич...— и тихонько постукивал молоточком по балансу, а намека своего не разъяснил.
Было унизительно стоять перед ним и ждать, не проговорится ли; вместе с тем не хватало силы повернуться и уйти. Держа руки в карманах, Глеб молча всматривался в лицо самого опасного из врагов (так ему тогда казалось) и старался припомнить, при каких обстоятельствах они встречались раньше.
— ...и скажем прямо, шалят ребятки, и оттого непременно что-нибудь у них случится.
Ясно, этот человек приложил бы все старания к тому, чтобы пророчество его оправдалось. Ему прямой был смысл противиться выпуску комсомольского паровоза. Когда-то эта машина находилась в его ведении, пока за неоднократный обрыв поезда в пути не перевели его с правого крыла на левое, а затем и вовсе сняли с паровоза по настоянью молодежи. Глеб хорошо знал, кто именно бросил горсть песку в цилиндры паровоза и каким образом угольная лопатка оказалась в дымовой его коробке. Но это был единственный человек в депо, на которого не подымалась карающая рука Протоклитова. Считали даже, что Гашин находится под особым благоволением начальника депо, и удивлялись вслух, когда тот не сумел отстоять любимца. Надо было уйти куда-нибудь от этих нестерпимо дерзких глаз, но последнее, приличное для начальника слово не подыскивалось. Зная отношение Протоклитова к начинанию комсомольцев, Гашин видел в нем прямого сообщника и ворчливую сдержанность начальника принимал за намерение держать его, Гашина, на почтительном расстоянии от себя. В этом месте опять зазвучала давешняя мелодия, и тогда Глеб машинально обернулся к соседней секции депо. Он заглянул туда.
У окна происходила автогенная сварка. Догадались отставить защитную ширму, чтобы воспользоваться этим дополнительным освещением. Сиянье горящей кислородной струи во много раз пересиливало рассветные сумерки. Окна казались темными, хотя уже окончательно рассвело. И, празднично сверкая в пульсирующем свете, стоял посреди комсомольский паровоз. Потребовалось ввести эту громадную вещь в такое тесное пространство, чтобы явственней стали ее могучие размеры и возможности. То была гордая и красивая машина серии ЭШ, № 4019, пятискатная, с заново отремонтированным котлом, с зеркальными прожекторами и с поручнями, свежевыкрашенными в пронзительный суриковый цвет. Гигантский значок КИМ, точно снятый с груди богатыря, украшал широкую, конусом вперед, дымовую коробку паровоза. Профильная тень его на стене, чуть откинутая назад, как бы на последней скорости, могла служить девизом к замыслам будущих конструкторов. Машина исходила паром, и было что-то колдовское в том, как гремучий кипяток из брандспойта бился в стальные мышцы движения.
Ее мыли; после долгих волнений наступало самое ответственное испытание. Скоро, совсем скоро 4019-я уходила в свой первый пробег. Человек десять молчаливых ребят с тряпками и паклей суетились вокруг длинного, почти стрекозиного тела машины. Отполированные дышла и наружная арматура уже радовали глаз, но какой то предельной, навеки пленяющей красоты хотелось добиться энтузиастам. (Глеб подумал, что женам с такими жить будет жарко и весело.) Кстати опять зазвучала металлическая песенка, уже громче, ближе и уверенней. Мелодия была чиста и приятна; было хорошо, что чья-то свежая озорная нежность вступила в суровую утреннюю скуку депо. По возрасту и опыту Глеб был старше этих ребят, но не острое стариковское чувство было причиной его раздраженья. Все время он не переставал думать о Кормилицыне; в самом факте его приезда заключалась недоступность для Глеба этих простых и честных радостей.
Он прошел за машину. У просырелой стены, на тонком слое пакли, сидел парень в старенькой, залатанной фуфайке, одно колено подогнув к себе; сапог на другой, вытянутой ноге подмокал в лужице воды. Музыка исходила отсюда. Левая рука парня держала недокуренную папироску, а в правой была зажата пластинка дерева, одетая жестью и начиненная уймой всяких латунных голосков. Он самозабвенно проводил мимо губ свою певучую игрушку, и стремительная россыпь звуков — то собранных в низкие трелистые пучки, то в одиночку, по-птичьи звонких — заставляла улыбаться его хмурых, бессонных товарищей. С видом сосредоточенного равнодушия Глеб слушал эти музыкальные упражнения. Кочегар Скурятников, из бригады комсомольского паровоза, был совсем недавно принят в организацию. Он был дерзкий, чудаковатый, не без норова; товарищи его любили.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});