Испанский смычок - Андромеда Романо-Лакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то через час торопливо появилась Авива, с растрепанными волосами, сзади на одном из чулок спустившаяся петля. Она прошла мимо меня, нахмурившись, наполовину спрятав лицо в воротник пальто, но я заметил под ее глазами потекшую тушь. Ее встретил помощник Вайля, взял пальто и проводил за кулисы. Когда она оттуда вышла, ее лицо было посвежевшим, но слегка покрасневшим, вероятно, его сильно терли.
Я ждал еще час, в горле пересохло. Когда репетиция закончилась, Авива извинилась перед Вайлем и медленно направилась в темноту зала, туда, где сидел я.
— Мы с Хусто ночью… — начала она, не глядя на меня.
Мои наихудшие опасения подтвердились. За одну ночь стремительной страсти Аль-Серрас опередил мои долгие месяцы сомнений. Увидев мое выражение лица, Авива воскликнула:
— Это не то, что ты думаешь, Фелю! Мы спорили. — Она заплакала, слезы скатывались с ее покрасневшего носа на меховой воротник пальто. — Не сердись, ну почему вы оба злитесь на меня?
Ком застрял у меня в горле, я откашлялся, стараясь сохранять самообладание:
— А почему он-то сердился? — Удары пульса барабанили у меня в ушах, а еще звучал голос, какой-то скованный, такой бывает у людей, долгое время живших в одиночестве и не разговаривавших совсем. Это был мой собственный голос.
— Он рассердился, потому что я не рассказала ему всего. — Она прижалась ко мне, ее влажная щека коснулась моей, край мягкого воротника оказался прямо у моих глаз. Объятие помогло мне скрыть от нее чувство облегчения.
— Он уже знает о твоем учителе и ребенке, я рассказал ему.
— Тогда все становится понятным, — резко заметила она, и уже более мягким голосом добавила: — Собственно, это не его дело.
— Конечно, не его.
— Он решил давать мне советы, а я этого не выношу. Не люблю, когда мне задают вопросы. У меня есть цель, и больше ничего. Если он посмеется над ней, я думаю, что мы поссоримся.
— Конечно.
Она отстранилась от меня и вытерла мокрое лицо ладонью.
— Хусто считает, что одно «да» означает «да» для всех случаев жизни.
Я чувствовал, как снова тоска сковывает мое сердце.
— Он привык получать все, что захочет, ты же знаешь.
Я взял ее руки в свои. Я увидел, как расширяются ее глаза, когда она пыталась высвободиться из моих рук.
— Прошу тебя, никогда больше не говори мне, что ты и Хусто…
— Хорошо, — прервала она меня, — но сначала…
— Не надо, я не хочу этого слышать. — Я с трудом сглотнул, так как глухая боль пронзила мою грудь.
— Ты слишком близко принимаешь это к сердцу. Мы ничего не делали. Мы разговаривали — он разговаривал. С собственным стаканом, к концу. Ты слышишь меня? — спросила она, заметив, как я прижимаю к сердцу сильно сжатый кулак.
Я закрыл глаза.
— Вы разные, Фелю. У тебя есть принципы, и ты не оттолкнешь меня.
— Поклянись, что вы с Хусто не любовники.
Она вырвала свою руку из моей:
— И это все, что тебя трогает?
— На данный момент — да.
Она поправила рукой волосы.
— Прекрасно. Что ж, я даю тебе честное слово.
Сидя с поникшей головой, я чувствовал себя так, будто только что отыграл двойной концерт. Самый тяжелый в жизни.
Я провел в Берлине все лето. В один из дней пришло письмо от Аль-Серраса, судя по почтовому штемпелю, из Малаги. Он просил меня передать Авиве, что он не сердится, а просто беспокоится о ней. И что он надеется на наше совместное турне следующим летом. Я тут же написал ему, что ничего с нашим трио не случилось и мы будем вместе, как и планировали. За то время, что они не виделись, считал я, что бы между ними ни произошло, оно обязательно забудется.
Кроме того, я доложил ему, что в данный момент наслаждаюсь импровизированным отпуском, думаю побывать в некоторых музеях, разобрать кое-какие исторические партитуры, поработать над своим немецким, и я ведь действительно собирался все это сделать. Но то, что я хотел сделать, этого бы я не смог объяснить ни ему, ни себе.
То, чего другой добивался решительными действиями, я пытался осуществить с тем же упорством, с каким овладевал искусством игры на виолончели, — я мог часами оттачивать одни и те же движения, совершенствуя технику. И в отношениях с Авивой я был недостаточно категоричен, воздерживался от физических притязаний, даже когда, как я считал, у меня появлялась для этого возможность, — я заслужил доверие девушки именно тем, что не лез ей в душу. Я был ее тенью. И ждал. И слушал. Уже через месяц Авива рассказала мне свою историю. После репетиции мы обычно встречались в баре, а после шли в мой гостиничный номер, где она просто отдыхала, иногда в кресле в углу комнаты, руками обхватив бокал и клюя носом, в то время как я играл для нее Баха.
Однажды бокал уже готов был выскользнуть из ее ослабевших пальцев, но я подоспел вовремя; отставив его в сторону, я сказал:
— Хусто терпеть не мог, когда я ловил его стаканы в поезде.
Она встрепенулась, потерла щеку с видом, что спать вовсе не собиралась, и дала свое заключение:
— Он завидует.
— Чему?
— Твоей искренней преданности.
А письма от Аль-Серраса поступали буквально друг за другом.
«Как там Авива?»
«У нее все нормально», — отвечал я.
«Как там вы оба?»
«У нее и у меня все нормально», — писал я, а в последних письмах уже смелее: «У нас все нормально». Я не обременял его тем, что она злоупотребляет выпивкой, здесь, в этой стране, это было объяснимо, каждый день напоминал ей о нерешенной задаче. Меня не покидала мысль, что Аль-Серрас управился бы со всем этим лучше — с ней управился бы лучше. Я вспоминал, как мать предлагала мне сделать выбор из папиных подарков. «Я не хочу ошибиться», — говорил я тогда. «Иногда это будет происходить», — и она была права. Я совершал ошибки не раз, и именно тогда, когда это было ну совсем ни к чему.
И, похоже, изменить тут ничего не удастся. В противном случае я стал бы карикатурой на самого себя: осторожный, непримиримый, слишком правильный, аскетичный.
Когда Авива пила, всякий раз подливая себе, чтобы бокал не оставался пустым, я предпочитал просто воду. Когда она выходила из ванной, завернувшись в полотенце, с мокрыми волосами, прилипшими к бледной спине, я отворачивался и занимал себя тем, что просматривал в углу письма. Если ей хотелось поговорить, я слушал, положив руки на колени, лицо мое оставалось бесстрастным. Я склонялся к мысли, что она не нуждается в сочувствии и не хочет физической любви.
Я не прикасался к ней, даже когда она засыпала на моей кровати, положив голову мне на колени, шепча сама себе по-немецки: «Es macht nichts». Это не имеет значения.