Черные лебеди - Иван Лазутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крепись, родной… Ты ни в чем не виноват!
Когда военные, домоуправ и Константин Петрович скрылись за воротами, Луиза обессиленно опустилась на холодный мокрый бетон балкона, залепленный желтыми листьями тополей. Над ней в одной коротенькой рубашонке жалобно плакал сын:
— Мама… Пойдем, мамочка…
Моросил мелкий дождь. Луиза поднялась, взяла на руки Алешу и прошла с ним в квартиру.
…Константина Петровича посадили в Бутырскую тюрьму. Через месяц Луизе разрешили свидание с ним. Но что это было за свидание! Сорок человек по одну сторону мелкой решетки, сорок человек по другую. Говорили сразу все восемьдесят. Говорили, стараясь перекричать друг друга. Собирая силы, чтоб не потерять сознание и не упасть, Луиза жадно впивалась глазами в побледневшее и постаревшее лицо мужа. По губам его она старалась понять, о чем он говорит. А он говорил о том, чтобы она берегла сына, чтобы берегла свое здоровье, уверял ее, что во всем разберутся. Несколько раз по движениям губ Константина Петровича Луиза поняла, что он упоминает Сталина. О Сталине слышалось со всех сторон. Все просили писать самому Сталину. Все уповали на Сталина, все были уверены, что Сталин во всем разберется…
Шатаясь, вышла Луиза из Бутырской тюрьмы. Пьяная от горя, опустив низко голову, брела через ноябрьскую слякоть и сеево дождя.
Больше она мужа не видела.
Во второй половине января, когда в Москве стояли крещенские морозы, арестовали и Луизу. Арестовали как члена семьи изменника Родины. Сын был в детском садике. Проститься с ним ей не дали.
Как и мужа, Луизу посадили в Бутырскую тюрьму. Следователь твердил одно и то же: «Ваш муж изменник Родины».
— Неправда! — резко ответила Луиза и встала. — Я знала моего мужа как человека, преданного партии и Советской власти!
Молоденький следователь криво ухмыльнулся:
— Так что ж, по-вашему: мы честных людей сажаем?
— Да, вы сажаете честных людей, лучших людей страны!
Следователь не дал Луизе договорить:
— Все вы, гражданочка, поете одну и ту же песню: «Мой муж честнейший человек, предан партии, Родине…» Слепые вы! Слепые, как котята, хотя и спали в одних постелях с вашими мужьями.
Омерзительно было видеть Луизе самодовольное, ухмыляющееся лицо. Но что она могла сказать? Что?! Ее не пытали, не били, не мучили, даже ни в чем не обвиняли. В нее просто-напросто плевали. Плевали не в лицо, а в душу.
В Бутырской тюрьме Луизу продержали три недели. Был в ее тюремной жизни и счастливый день. В этот день она получила коротенькое письмецо от двоюродной сестры, которая сообщала, что сразу же после ареста Луизы Алешу забрали в детский приют, но пробыл он там всего неделю. Из Киева приехала мать Константина Петровича и забрала внука к себе.
В Киеве у стариков свой небольшой домик, свой небольшой сад… Жили они обеспеченно. Луиза была счастлива. Но это продолжалось недолго, всего каких-нибудь несколько часов. Потом навалилась тоска. Вторую половину дня она проплакала.
В этот же день под вечер всех женщин ЧСИР вызвали в небольшую комнату. Сопровождали конвоиры. Поодиночке вызывали к столу, судья зачитывал приговор, объявлял срок заключения и заставлял в приговоре расписаться. Эта церемония продолжалась недолго. Сроки заключения были стандартными: кому пять лет, кому — восемь. Кое-кто догадывался, чем руководствовались судьи при назначении срока заключения: женам, чьи мужья занимали высокие государственные посты, давали по восемь лет, остальным — по пять.
Потом этап. Свирепствовала зима. В вагонах хоть волков морозь.
Ехали двенадцать суток.
В лагере ждали приземистые, полутемные бараки. В каждом около двухсот человек. Нары в два этажа. Утром — подъем, вечером — отбой. Поверки, переклички, «шмоны». Затем всех рассортировали по точкам. Луиза попала в овцеводческий совхоз «Асказань». Ее назначили санитаркой. И вот там она встретила удивительно порядочных и честных тружеников, которые, забывая, что они заключенные, целиком отдавали себя тому нехитрому и нелегкому делу, которое им поручили. На всю жизнь ей запомнился старый профессор Фортунатов, высокий, худой старик с густой седой шевелюрой. Отсидев свой срок, он остался в лагере. Много лет профессор-фанатик упорно скрещивал жирового «рамбулье» с тонкорунной казахской овцой. Старик сам ходил по овчарням и обмеривал курдюки молоденьким ягнятам. И когда находил, что у только что народившегося от скрещивания ягненка курдюк больше, чем у ягнят обычных, бежал к Луизе и, потрясая костлявыми руками, торжественно восклицал:
— Луиза! Дорогая Луиза! У нас родилось сокровище! Это, пожалуй, почище Фердинанда!
Умер старик одиноким, в неволе, так и не доведя до конца своих опытов. Но умер счастливым, даже успел написать ученикам своим завещание. Его он передал в лагерную администрацию. Какова судьба этого завещания — Луиза не знала.
С Украины шли письма. Хорошие письма. Приходили фотографии сына. Он рос. И чем дальше, тем сильнее походил на отца: такой же крутолобый, тот же открытый дерзкий взгляд, те же брови на взлете. Потом в письмах стали приходить вкладыши, заполненные неровными печатными буквами — сын уже писал сам.
О муже не было никаких известий. Но однажды в далекую кулундинскую степь дополз слушок: всех, кого взяли из наркомата, где работал Константин Петрович, расстреляли в тридцать седьмом году. А весной сорок первого года из главного управления лагерей Луизе ответили официально, что муж ее умер в декабре тридцать седьмого года. «Не вынес допросов, доконали», — решила Луиза, и с тех пор какой-то невидимый холодный камень навалился ей на грудь. Муж… Костя… Как он любил ее, как жалел… Она никогда его больше не увидит, не услышит его голоса, не порадуется вместе с ним на сына.
А тут еще летом сорок первого года грянула война. Киев бомбили в первый же день войны. Письма оттуда приходить перестали. А потом усталым и тревожным голосом Левитан сообщил по радио, что в Киев вошли немцы.
Луиза жила, словно во сне. С утра до позднего вечера работа, потом полубессонные ночи.
Прошло более двух лет. В ноябре сорок третьего года тот же голос Левитана, но в котором уже звучали не трагически-скорбные, а торжественно-победные нотки, сообщил, что столица Советской Украины город Киев освобожден от фашистских захватчиков. Тревога за сына и раньше саднила в сердце Луизы незаживающей раной. Теперь эта рана заныла сильней. На каких крыльях прилетит в кулундинские степи весточка из Киева? На крыльях беды или на крыльях радости?
Луиза ждала и сама писала письма: в Киевский горисполком, в горком партии, в милицию, в горком комсомола… Ответили не на все письма. Но те, кто ответили, сообщали одно и то же: дом, в котором жили родители ее мужа, и вся улица были дотла сожжены фашистами в первый же день вступления немецко-фашистских частей в Киев. Куда еще было писать? У кого спрашивать, что случилось с ее сыном и стариками?
…Война все шла. Луиза упорно писала. Теперь уже — в Москву, в Ленинград, в близлежащие к Киеву города… Кто-то посоветовал ей обратиться к Калинину или Ворошилову — она писала сразу обоим. Ответы пришли отовсюду, но ответы были неутешительные. Никаких сведений о сыне и родителях мужа адресаты не сообщали.
Кончилась война. Отблески Салюта Победы радостными сполохами отдавались в сердцах и тех, кто «именем Закона Российской Федерации» много лет назад был брошен за колючую проволоку.
Все годы в Карагандинском лагере маленькие радости и большие горести Луиза делила с Ларисой Орловой. Та тоже работала санитаркой, но в соседнем овцеводческом совхозе. Жили в бараке в маленькой отгороженной комнатенке с узким оконцем, из которого всегда дуло. Две кровати, посредине у окна — столик, две табуретки.
Муж Ларисы в прошлом был крупным морским военачальником на Тихоокеанском флоте. Детей у них не было. Своего мужа Лариса любила какой-то неземной любовью. Прожила она с ним всего шесть лет, а рассказов о муже у нее могло бы хватить лет на шестьдесят. Приставляя ко рту ладонь, она покашливала, а сама все говорила, говорила… Луиза знала, что кашель у Ларисы не простой, не простудный. Он начался два года назад. За это время она осунулась, похудела, но говорить о своем недуге не любила. Несколько раз Луиза просила подругу показаться лагерному врачу, но та обижалась и в ответ на уговоры Луизы только плакала.
…Минул и сорок пятый год. Срок заключения, вынесенный восемь лет назад по приговору, истек. Луизу формально освободили, но документов не выдавали. Предложили работать на старом месте, по старой специальности, но уже в качестве вольнонаемной. Так мучительно прошел сорок шестой год. Луиза рвалась в Киев — ее не пускали… Что делать? Она стала писать в Москву — в Верховный суд, в Прокуратуру Союза, в Президиум Верховного Совета СССР. Ответов не было. А тут еще одно горе: на ее руках умерла Лариса. В больницу она так и не легла, несмотря на уговоры врача, которого пригласила Луиза. Лариса знала, что никакие врачи ее уже не спасут. Да и жить ей больше не хотелось. За девять лет она не получила ни одной весточки о муже — все говорили, что крупных военных специалистов расстреляли еще в тридцать седьмом году, — а жить на земле, когда нет его в живых, Лариса считала бессмысленным. Ее последними словами были: «Луиза! Если в жизни случится чудо и ты когда-нибудь встретишь моего Володю — у меня в чемодане лежат для него письма, их некуда было отправлять… Семьдесят два письма… Передай их ему…»