Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ДОБЧИНСКИЙ А, это Антон Антонович писали по черновой бумаге, по скорости: там какой-то счет был прописан.
Буквально на приеме проступающего чужого слова и написан "Платочек". Одноногий ветеран, пациент дурдома Вдовушкин, пишет "крик чистосердечного признания" на обороте истории болезни маньяка, вообразившего себя "молодым Марксом", а когда Вдовушкин уходит в туалет покурить, свое вписывают то "молодой Маркс", то другой несчастный, вообразивший себя Лениным: "А главное, санитары регулярно бьют меня по головке, по головке, по рукам, по ногам, по настоящему, по мудрому, по человечьему, по ленинскому, огромному лбу". Но и Маркс, и Ленин, и Вдовушкин пишут поверх некоего вечного текста. Какого — становится ясно в середине книги, когда судьба заносит героя в послевоенный колхоз. Вдовушкин живет там, как библейский патриарх, окруженный женами, детьми и стадами: "Вскоре и детишки начали вслед за мулятами-жеребятами появляться. Мальчики все один к одному, пятеро пацанов… Благодаря моей хозяйственной жиле, имели мы трех неучтенных коров для ребятни".
…И дети мои — вокруг меня;
когда во млеке омывались мои шаги…
(Книга Иова, глава 29; перевод С. Аверинцева)
Вся жизнь Иова-Вдовушкина — цепь мучительных потерь. Он теряет родителей, друга, ногу, имя, жену, нерожденного ребенка, возлюбленную, собаку, свободу, зрение, голос. Жизнь состругивается с этого человека, так что остается одна перемученная и возопившая к небу душа:
Если бы взвесить скорбь мою
и боль положить на весы!
Тяжелее она, чем песок морей;
оттого и дики слова мои!
(Там же, глава 6)
А еще спрашивают: отчего Алешковский пользуется диким русским языком? "Оттого…", от скорби тяжелой.
Великий Гоголь говорил о смехе сквозь слезы, но это не было его собственным forte. Пушкин смеялся, а потом загрустил, слушая "Мертвые души", но не плакал же. И никогда никто не хохотал над "Шинелью". (Плакал от умиления дружбой Чичикова и Манилова только наивный мальчик в повести Добычина.) После Шекспира единственный трагический писатель, который умел смешить до слез (и после слёз), — это Достоевский. Радужные переливы ужасного-смешного в монологах Мармеладова, Лебедева, Лебядкина, Кириллова и Дмитрия Карамазова никаким мастерством не объяснишь — только вдохновением. А вдохновение не объяснишь в терминах психологии, оно загадочно.
Как-то раз я был свидетелем вдохновенного наития. Ни воспроизвести, ни объяснить увиденное я не берусь. Рассказываю только, чтобы свидетельствовать непонятность, необъяснимость явления.
Лет десять-двенадцать назад мы оказались с Юзом в одно время в Нью- Йорке, ночевали в квартире Бродского, который уехал надолго в Европу. Наутро мы собирались разъезжаться по домам, и, пока мы собирались, подъехал грузовик с вещами более долгосрочного постояльца: на все время отсутствия Иосифа к нему вселялся его друг Дерек Уолкотт (тогда еще не нобелевский лауреат, но что замечательный поэт, я уже знал, так как читал роман в стихах "Омерос", эпос карибского захолустья, написанный "поверх" "Одиссеи" Гомера). Мы вручили Уолкотту переходящие ключи и задержались немного поболтать, пока грузчики таскали коробки с книгами и чемоданы. Кстати, грузчики переговаривались между собой по-русски, мрачные биндюжники с Брайтон-Бич.
Юз по-английски говорил плоховато, так что я еще и переводил туда-сюда. Не помню почему, но в разговоре выскочило имя Пабло Неруды. Я сказал, что это поэт с непомерно раздутой репутацией, Уолкотт согласился, а Юз неожиданно завитийствовал: "Фотографы, вахтеры, операторы подъемных кранов, соскребательницы гуано… Дорогие братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…" Нет, я предупредил, что не смогу передать, как это было смешно, и объяснить, отчего это было смешно! Оттого, что крепкий, подтянутый Юз вдруг сделался похожим на пухлого лауреата международной ленинской премии? Оттого, что что-то от блатного "раскидывания чернухи" было в бессмысленно напыщенных руладах (почти точных, между прочим, цитатах)? Ну что там я мог перевести, с ходу и давясь от смеха, но — и это было само необъяснимое — Уолкотт все понимал и так же, как и я, хохотал до слез.
Грузчики между тем перекуривали и поглядывали на нас с тяжелым презрением. Видимо, мы в их глазах были расовыми предателями и наше веселье усугубляло их горечь от необходимости прислуживать чернокожему.
Есть у Алешковского повесть "Маскировка". Выдумана она так: убогая советская действительность на одной шестой земной поверхности оказывается маскировкой, скрывающей подлинную, подземную жизнь: "Как спутник американский пролетает над Старопорховым, так у наших гастрономов очереди выстраиваются, вроде бы мясо, масло и колбасу дают, автобус переваливается по колдоебинам, пионерчики маршируют, поют песни про вечно живого Ильича, грузины гвоздику продают, бляди куда-то бегут за дубленками, в парках драки, в баньках парятся, театры, конечно, танцульки — одним словом, видимость жизни заделывается, маскировка…" И т. д. и т. п. — полсотни страниц повести Алешковского, "бедной, жестокой, скотской и краткой", как жизнь проглоченного гоббсовым левиафаном человека. Как старомодный читатель, я не могу не сопереживать эту жизнь с пьяными, глупыми, добрыми, жалкими персонажами "Маскировки". До слез жалко Дуську, которой не досталось трескового филе.
Исключительность Юза — не просто в дивной энергии его поэтической речи, а в добродушии, душевной доброте, Доброте Души.
Упорная жизнь Джемса Клиффорда: возвращение одной мистификации
Мой дядя — мне всегда хотелось написать текст, который начинался бы словами "мой дядя", — итак, мой дядя попытался скрыть от моего отца начало Великой Отечественной войны. Утром в воскресенье, 22 июня, он должен был заехать за зятем. Потом они собирались вместе поехать на стадион на исключительной важности футбольный матч между ленинградским "Динамо" и московским "Спартаком". С утра дядя услышал по радио роковое сообщение, но рассчитал, что мой отец, любитель поспать, наверняка проспит и авось как-нибудь удастся не разрушать так приятно запланированный денек. Дяде было тридцать лет, отцу двадцать семь. Оба в этот выходной были полностью свободны — отец за неделю до того отправил жену с сыном на дачу под Москву, а дядя был в промежутке между очередными романами. Хорошо выспавшийся отец неторопливо умылся, побрился, напился чаю, и они вышли на улицу, не спеша прошли по набережной канала Грибоедова квартал, что отделяет наш дом от Невского. Там отец и увидел толпы перед громкоговорителями и узнал, что случилось. Он развернулся, побежал домой за документами, а потом в военкомат записываться добровольцем. Дядя, тезка своего любимого героя Иозефа Швейка, поехал все-таки на стадион и не без скандала добился, чтобы ему вернули деньги за два билета на отмененный по случаю войны матч.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});