Плен. Жизнь и смерть в немецких лагерях - Олег Смыслов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВЛАСОВЩИНА И МОРАЛЬ
Александр Исаевич Солженицын их жалел. И, безусловно, когда он написал о них в «Архипелаге», то был не просто услышан, но был понят… Западом.
«Что русские против нас вправду есть и что они бьются круче всяких эсэсовцев, мы отведали вскоре. В июле 1943-го под Орлом взвод русских в немецкой форме защищал, например, Собакинские выселки. Они бились с таким отчаянием, будто эти выселки построили сами. Одного загнали в погреб, к нему туда бросали ручные гранаты, он замолкал; но едва совались спуститься — он снова сек автоматом. Лишь когда ухнули туда противотанковую гранату, узнали: еще в погребе у него была яма, и в ней он перепрятывался от разрыва противопехотных гранат. Надо представить себе степень оглушенности, контузии и безнадежности, в которой он продолжал сражаться.
Защищали они, например, и несбиваемый днепровский плацдарм южнее Турска, там две недели шли безуспешные бои за сотни метров, и бои свирепые и морозы такие же (декабрь 1943). В этом осточертении многодневного зимнего боя в маскхалатах, скрывавших шинель и шапку, были и мы и они, и под Малыми Козловичами, рассказывали мне, был такой случай. В перебежках между сосен запутались и легли рядом двое, и уже не понимая точно, стреляли в кого-то и куда-то. Автоматы у обоих — советские. Патронами делились, друг друга похваливали, матерились на замерзающую смазку автомата. Наконец совсем перестало подавать, решили они закурить, сбросили с голов белые капюшоны и тут разглядели орла и звездочку на шапках друг у друга. Вскочили! Автоматы не стреляют! Схватили и, мордуя ими как дубинками, стали друг за другом гоняться: уж тут не политика и не родная мать, а простое пещерное недоверие: я его пожалею, а он меня убьет.
В Восточной Пруссии в нескольких шагах от меня провели по обочине тройку пленных власовцев, а по шоссе как раз грохотала Т-тридцатьчетверка. Вдруг один из пленных вывернулся, прыгнул и ласточкой шлепнулся под танк. Танк увильнул, но все же раздавил его краем гусеницы. Раздавленный еще извивался, красная пена шла на губы. И можно было его понять! Солдатскую смерть он предпочитал повешению в застенке.
Им не оставлено было выбора. Им нельзя было драться иначе. Им не оставлено было выхода биться как-нибудь побережливее к себе. Если один “чистый” плен уже признавался у нас непрощаем ой изменой родине, то что ж о тех, кто взял оружие врага? Поведение этих людей с нашей пропагандной топорностью объяснялось: 1) предательством (биологическим? Текущим в крови?) и 2) трусостью. Вот уж только не трусостью! Трус ищет, где есть поблажка, снисхождение. Во “власовские” отряды вермахта их могла привести только крайность, запредельное отчаяние, невозможность дальше тянуть под большевистским режимом да презрение к собственной сохранности. Ибо знали они: здесь не мелькнет им ни полоски пощады! В нашем плену их расстреливали, едва только слышали первое разборчивое русское слово изо рта. (Одну группу под Бобруйском, шедшую в плен, я успеваю остановить, предупредить — и чтоб они переоделись в крестьянское, разбежались по деревням примаками.) В русском плену, так же, как и в немецком, хуже всего приходилось русским.
Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским.
Я со стыдом вспоминаю, как при освоении (то есть разгроме) бобруйского котла я шел по шоссе среди разбитых и поваленных немецких автомашин, рассыпанной трофейной роскоши, — и из низинки, где погрязли утопленные повозки и машины, потерянно бродили немецкие битюги и дымились костры из трофеев же, услышал вопль о помощи: “Господин капитан! Господин капитан!” Это чисто по-русски кричал мне о защите пеший в немецких брюках, выше пояса нагой, уже весь искровавленный — на лице, груди, плечах, спине, — а сержант-особист, сидя на лошади, погонял его перед собою кнутом и наседанием лошади. Он полосовал его по голому телу кнутом, не давая оборачиваться, не давая звать на помощь, гнал его и бил».
Но почему же тогда их не только не жалели, но и ненавидели сами военнопленные, в прошлом «товарищи» по несчастью?
О подобном отношении вспоминала Ю.В.т Владимиров: «Я услышал еще об одном событии, происшедшем на шоссе примерно в километре от городка Хайденау. Рассказчик и его товарищи присели отдохнуть на обочине шоссе, а мимо шла большая колонна пленных власовцев — солдат и офицеров РОА. Увидев их, сидевшие повскакивали с мест, крича: “Вот они, сволочи, предатели Родины!” и бросились на них с палками и камнями, а один из бывших пленных выхватил из вещевого мешка немецкую гранату и, вытащив чеку, бросил ее в колонну. Гранатой убило несколько власовцев, многих ранило, в том числе двух конвоиров. Товарищи этих конвоиров, разозлившись, до крови избили прикладами автоматов обезумевшего “патриота”. В те дни не раз случалось, что офицеров и солдат РОА наши военнослужащие расстреливали на месте».
Бывший офицер РОА А.Г. Алдан так говорил о своем пребывании в Германии: «Все русские, т.е. остовцы и военнопленные, не то что не любили немцев, а ненавидели их острой ненавистью. Да и было за что. Эти люди на собственной спине убедились, что немцы никогда не могут быть друзьями русских».
А ведь именно власовцы сами дали Сталину повод увидеть причины власовщины прежде всего в том, что не все «враги народа» были выявлены до войны. Факты перехода на сторону врага, факты предательства тысяч бойцов и командиров (неважно по какой причине) убеждали вождя в необходимости усиления карательных акций.
К слову сказать, до сих пор сохранилось немало документов, устных распоряжений Сталина, записанных исполнителями, об ужесточении контроля над выходящими из плена, проведении целого ряда специальных мероприятий в прифронтовой полосе.
Можно предположить, что не было бы ужесточения, если не было бы власовщины.
«Власовщина как политическое явление явилась результатом ряда причин, — считал Д.А. Волкогонов, — крупные неудачи на фронтах, отрыжки национализма и социальной неудовлетворенности некоторых представителей (и их детей) привилегированных классов, страх перед возмездием, после того как некоторые не по своей воле оказались в плену. По мере роста отпора захватчикам случаев добровольного перехода на сторону врага становилось все меньше, а в конце 1942 года и в 1943 году фактически не стало».
Олеся Николаева — поэт, прозаик, эссеист в своей книге «Поцелуй Иуды» называет XX век веком массового предательства и богоотступничества. О феномене такого явления, как предательство, она говорит следующее:
«Вопрос о предательстве есть вопрос антропологический. По христианскому вероучению человеческая природа испорчена грехопадением, и воля, которая принадлежит этой падшей природе, также утеряла свою первозданную цельность. Еще апостол Павел за два тысячелетия до нынешних психоаналитиков сокрушался: “Не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю”.
Поэтому и грех есть прежде всего ложное избрание воли, как писали Святые Отцы, “удобопреклонной ко греху”.
А предательство — всегда следствие порочного выбора лукавой воли.
Если покопаться в каждой отдельной истории человеческого предательства, мы найдем ее корни в каком-нибудь грехе — это может быть гордость или зависть, или сребролюбие…»
Достаточно точно мотив перехода к немцам назвал генерал Ральф фон Хайгендорф, сам в прошлом один из руководителей Восточных легионов вермахта: «Совершенно ясно, что основным мотивом для перехода к немцам был не идеализм, а материализм». Исходя из этого, он разделил состав «добровольцев» на три части: «материалисты», «оппортунисты» и «чистые идеалисты». Если первые имели чисто материальный интерес, то вторые просто поняли силу немецкого оружия, а третьи шли бороться за «идею». Но именно они считались у немцев численно наименьшей группой.
Другой исследователь коллаборационизма Вернер Вармбрунна выделил также три группы мотивов: предательство, приспособление и «резонный» (т.е. сотрудничество с врагом во избежание худшего развития событий или выбор из всех зол наименьшего).
Военный историк В.И. Семиряга квалифицирует явление коллаборационизма как «разновидность фашизма и практику сотрудничества национальных предателей с гитлеровскими оккупационными властями в ущерб своему народу и Родине».
Историк из Санкт-Петербурга К.М. Александров называет измену нестандартным и непривычным поведением человека в экстремальной ситуации.
«Власов совершил действительно гражданский поступок, — считает Александров, — он нашел в себе силы нарушить данную им присягу богоборческой и антинациональной сталинщине и стать знаменем для сотен тысяч людей, увидевших в Сталине большее зло, чем Гитлер».
Вы только вдумайтесь, что говорит этот специалист по проблематике антисталинского протеста в годы Второй мировой войны!