Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Споткнулись? Что-то я не заметил, чтобы кто-то споткнулся.
— По счастливой случайности никто не упал, но это вызывает у них неуверенность.
— Ну, с этим обратись к режиссеру, неуверенность по его части.
— Макс, ну зачем тебе этот бугор посреди сцены?
— Ты написал кладбищенскую пьесу, — отчеканил он, как будто каждое слово было написано огненными буквами в глубине моих глаз, — а не семейную хронику. Действие происходит на кладбище, здесь похоронен их сын, а вместе с ним их совесть, которая достает их из-под земли. И пусть кому-то не очень удобно, но что-то должно, черт подери, говорить, о чем пьеса. Так что бугор я не уберу.
Мне пришлось согласиться, что каким-то необъяснимым образом пригорок объединил пьесу вокруг некоего высшего действа, обладавшего определенной властью. А если кто-то из актеров случайно спотыкался, это в самом деле напоминало, что пьеса о больной совести. В конце концов, независимо от того, сыграл бугорок свою роль или нет, Макс настолько затерроризировал меня, Казана и всех остальных, что мы поверили ему. В противном случае с ним надо было конфликтовать — а это было самоубийство.
Казан, Клерман, Горелик, Артур Кеннеди, Карл Молдон — все это были люди, связанные с уже прекратившим к тому времени существование «Групп-театр», который пусть неоднозначно и опосредованно, но все-таки продолжал оказывать влияние на развитие театра, в том числе и за пределами Соединенных Штатов. Понятно, что к их идеализму я относился серьезнее, чем они сами, но я не был актером и мог позволить себе огорчаться, когда они ударились в отступничество: им надо было жить, и, стоило появиться вагону с деньгами, многие поторопились, пока он не исчез, вскочить на подножку. На репетициях, помогая друг другу, критикуя, давая советы, они напоминали футбольную команду, ибо идеал «Групп-театр» состоял в том, что они суть нечто большее, чем талантливые одиночки. Индивидуализм у них считался признаком актерского цинизма.
Первое исполнение пьесы в Нью-Хейвене захватило зрителей и пробудило потускневший идеализм военных лет. То, что такая серьезная работа может рассчитывать на широкое признание, повергло актеров в напряженнейший поиск новых нюансов, чтобы все, даже самая незначительная деталь, работало на общее впечатление. И на премьере в Бостоне и в Нью-Йорке спектакль напоминал четко прочерченную пулей траекторию, которая вдавливала зрителя в кресло.
Потребовалось немало времени, пока я понял, что известность была оборотной стороной одиночества. Особенно в те годы, когда драматургия считалась не столько искусством, сколько ремеслом, и серьезная пьеса, способная завоевать Бродвей, вызывала зависть, ибо большинство попыток подобного рода кончалось провалом. Перестав быть только зрителем и став отчасти объектом созерцания, я все еще не мог свыкнуться с мыслью, что в моей жизни неизбежны перемены. И наверное, чтобы подтвердить свою неразрывность с прошлым, я через месяц-два после бродвейской премьеры «Всех моих сыновей» устроился на фабрику на Лонг-Айленде. Всю неделю, изо дня в день, в полном молчании приходилось стоять у вращающегося барабана вместе с шестью или восемью рабочими, мужчинами и женщинами, как отбывающим свой срок заключенным, — мы вставляли перегородки в деревянные коробки для пива. Пьеса приносила около двух тысяч долларов в неделю, а здесь я был самым низкооплачиваемым, получая сорок центов в час. Состояния ирреального отчуждения, в котором я оказался, пытаясь уйти от себя и одновременно обрести себя, мне хватило на несколько дней, все оказалось пустой тратой сил, и я взял расчет. Если не вдаваться во всякого рода рассуждения, то, видимо, это была попытка остаться одним из многих, тогда как известность подталкивала к тому, чтобы формально согласиться на одиночество. На самом деле никакой особой общности не было: рабочие, с которыми свела судьба, никогда в жизни в театр не ходили и едва ли собирались это сделать. Так что, если я в каком-то высшем смысле воображал, будто говорю от их имени, это было моим заблуждением, которого они бы не поддержали.
В то же время это была реакция на то, что я одержал верх, и мое былое соперничество с братом, в чем нельзя было прилюдно признаться и от чего нельзя отречься, разгорелось с новой силой. Я желал и в то же время не желал превзойти брата, точнее, это относилось к тому маленькому мальчику, который все еще жил во мне, тем более что я ведь знал, как Кермит мною гордится. Первый храм, однако, возникает в голове, и Бог в нем двуликий. Во всяком случае, возложив к ногам идола месяц низкооплачиваемой и отупляющей работы, я вернулся домой и засел за работу. Пьеса «Все мои сыновья» оказалась платой и по другим векселям, ибо это была первая крепко сбитая пьеса после семи или восьми других, более свободных по форме и велеречиво поэтичных. Теперь я вознамерился приоткрыть ту сторону жизни души, которая бы дала возможность взглянуть на царивший там хаос.
Работа на картонажной фабрике была не первой попыткой избегнуть одиночества писательского бытия. Именно стремление ко всеобщему единению подвигло меня почти год по доброй воле отработать во время войны на судоверфи. И надо сказать, тот вклад, что я внес, ремонтируя корабли, в помощь тем, кто сражался, вероятно, едва ли может сравниться с моей работой на радио по заказам различных ведомств и учреждений. Я уволился с судоверфи в начале 1943-го, когда Герман Шамлин порекомендовал меня Лестеру Коуэну, продюсеру из Голливуда, искавшему начинающего писателя для сценария фильма «Вот вам ваша война» по материалам колонки популярнейшего военного корреспондента Эрни Пайла из «Юнайтед пресс». До премьеры пьесы «Человек, которому всегда везло» оставалось еще два года, я был неизвестен, но авторитет Шамлина как продюсера и режиссера убедил Коуэна, и он предложил мне семьсот пятьдесят долларов в неделю, чтобы я написал сценарий по книге Пайла. Много воды утекло, прежде чем эта идея воплотилась в фильме «История пехотинца Джо», но для этого над моим сценарием о роте пехоты на войне успели поработать, переиначивая и переделывая его, четыре или пять авторов.
Во мне жило предубеждение против сценария как своего рода искусства, он казался порождением волевого решения, а не внутреннего побуждения, и мне трудно было отрешиться от ощущения — единственное, что здесь требуется, — это высокий профессионализм. Однако за последующие несколько месяцев, когда я побывал в Форт-Беннинге, Кэмп-Кэмпбелле и посетил с полдюжины армейских лагерей, пытаясь взглянуть на войну так, как ее пока еще видела только горстка вернувшихся с поля боя военных, я узнал много больше, чем ожидал. На европейском театре военных действий наше присутствие было связано с Северной Африкой, где в сражении у Кассерина немцы нанесли нам ощутимый удар.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});