Свет невечерний. Созерцания и умозрения - С. Н. Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мало того, им же утверждается на высшей и предельной ступени та основная антиномия, которая лежит вообще в основе религиозного самосознания: неразрывное двуединство трансцендентного и имманентного, премирность Абсолютного и откровение Бога в мире. В этом смысле христианство есть абсолютная религия, ибо именно в нем до конца обнажается основная религиозная антиномия и изживается с наибольшей остротой: здесь ощущается и совершенная близость Бога, но и с тем большей силой чувствуется Его удаленность. Во Христе «нераздельно и неслиянно» соединяется и трансцендентная твари «полнота Божества», и имманентная миру человечность. Это единение завершается восшествием Господа на небеса вместе с прославленным Человечеством Своим; им же полагается основа обожения человека во «втором Адаме», восстановление его в достоинстве сына Божия по усыновлению.
«Ибо все вы сыны Божий по вере во Христа Иисуса; все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись» (Гал. 3:26—7).
«Ибо все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божий. Потому что вы не приняли Духа рабства, чтобы опять жить в страхе, но приняли духа усыновлений, которым взываем: Авва, Отче! Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы — дети Божий» (Рим. 8:12—4). «А как вы сыны, то Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва, Отче!» (Гал. 4:3—6), а от небесного Отца «именуется всякое отечество на небесах и на земле» (Ефес. 3:15).
Боговоплощение осуществилось, лествица Иаковля между небом и землею воздвигнута, спасение мира есть совершившийся факт. Христос стал абсолютно имманентен человеку и чрез него миру. Он есть самая глубокая основа, самая интимная сущность человека, Он ближе нам, чем мы сами, наше эмпирическое многопревратное и вечно зыб–лющееся я. Он совершенно заместил собой «ветхого Адама» и стал «новым Адамом» для всего человечества [889].
Но эта интимная и существенная близость Христа человечеству, закрываемая, однако, для него грехом, не дает еще никаких оснований для религиозной фамильярности или сентиментальности, в которую нередко впадают представители мистического богословия, изображающие общение с Христом преувеличенно доступным и чуть ли не обыденным. Христианство вполне удерживает серьезный и трагический характер, свойственный вообще религии, и даже больше, чем всякая другая религия, дает оно почувствовать горечь мира, вселяет в отношении к нему известную безочарованность, а вместе и заставляет ощутить степень удаления человека от Бога. Отсюда и понятна вражда и непримиримость к христианству тех миробожников, которые хотели бы вполне успокоиться и замкнуться в наличной данности мира. И близость Христа к человеку нельзя относить к тому «ветхому Адаму», который еще полной жизнью живет в нас. Христос сделался безмерно близок нам, и мы можем опытно ощутить и вкусить эту близость, но Он в то же время и безмерно далек от нас, и не только по личным грехам нашим, но и вследствие общего состояния мира, по свойству нашего «зона». Ибо хотя «князь мира сего» посрамлен, и власть его надломлена, но он еще владеет миром; «ветхий Адам» в недрах своего существа уже замещен «новым», но он еще живет в нас; смерть, «последний враг», уже побеждена светом Христова Воскресения, но она по–прежнему еще косит жатву жизни; тварь все еще стенает, ожидая своего избавления, и весь мир томится и страждет от смешения и противоборства добра и зла. Спасение совершилось на Голгофе, мир уже подвластен Христу, но по состоянию своему, в модальности своей, он все еще остается от Него отчужденным, и близость эта составляет лишь предмет веры и надежды, а не торжествующей очевидности. «Мы спасены в надежде. Надежда же, когда видит, не есть надежда, ибо если кто видит, то чего ему и надеяться? Но когда надеемся того, чего не видим, тогда ожидаем в терпении» (Рим. 8:24—5). Поэтому христианство, хотя и пробуждает религиозную зрячесть, которой не могло дать язычество, но тем самым разрушает и то относительное равновесие, которое последнему все–таки было свойственно. Христианство научает постигать мир не только как ризу Божества или космос, но и как «мир сей», темницу для духа, оно вселяет в души жажду освобождения от мира, стремление к прорыву за его грани. Поэтому–то пантеизм разных оттенков, — не как религиозная идея, все–таки содержащая в себе частичную истину, но как мироощущение, — остается христианству столь далеким, чуждым, даже враждебным и соперничающим. А его сентиментальная quasi — христианская разновидность — «панхристизм», как вид некоего религиозного натурализма, есть ложь _и «прелесть», и это несмотря на то, что святому, победившему «мир» и восстановившему в себе софийное целомудрие, мир и теперь является христософиен. В христианстве должно быть придаваемо одинаково серьезное значение как тому, что Христос воплотился, «на земле явися и с человеки поживе», пострадал и воскрес, так и тому, что Он вознесся на небо, снова удалился из мира, сделался для него опять, хотя и не в прежнем смысле, трансцендентен, пребывает на небеси, «седяй одесную Отца» [890]. Потому и чаем второго, славного и страшного Христова пришествия, которое явится катастрофическим переломом в жизни мира, концом теперешнего зона. Между же первым и вторым пришествием лежит промежуточное время некоторого, хотя и относительного, удаления Христа от мира. Поэтому, хотя близок и ныне Христос людям чрез Церковь Свою, и эта близость опытно удостоверяется в таинствах церковных, но это не та еще, радостная и вместе страшная близость, в которую станет Он ко всей твари после второго Своего пришествия и воскресения из мертвых. Поэтому христианство никак нельзя, под предлогом «панхристизма», превращать в принципиальный и решительный имманентизм и антрополарию, фактически понимая его как углубленное и очищенное язычество (хотя оно включает в себя и последнее, как подчиненную и частную истину, и даже раскрывает относительную его правду); но одинаково нельзя его понимать и по типу ветхозаветного трансцендентизма, как религию закона, обязательного лишь своей трансцендентной санкцией [891]. Оно ни то ни другое, или же и то и другое.
2. Спасение падшего человека.
Падший человек сохранил в себе образ Божий, как основу своего существа, и присущую ему софийность, делающую его центром мироздания, но утратил способность найти свою энтелехийную форму, осуществить в себе подобие Божие. В нем было бесповоротно нарушено равновесие именно в области богоуподобления, а поэтому и самая одаренность его становилась для него роковою и опасною (ведь и для сатаны объективное условие его падения, соблазна собственной силой заключалось в его исключительной одаренности).
Поэтому своими силами, как бы они ни были велики, человек не может извлечь себя из пучины греха и оздоровить свою природу, но обречен все более увязать в болоте греха, утопая в объятиях жадного ничто. Близоруким заблуждением является мысль, что в человечестве просто в силу «эволюции», — времени и «прогресса», усиливается добро за счет зла, почему оно становится силою вещей, как бы автоматически, все совершеннее. В действительности таким образом накопляется только зло, добро же осуществляется в мире лишь свободным подвигом. Поэтому обожение человечества никоим образом не может быть достигнуто эволюционным путем.
Эта общая поврежденность жизни с очевидностью обнаруживается в смерти: ничто сделалось настолько актуальным в человеке, что получило силу разлагать его состав, стала обнажаться изнанка его бытия — небытие. Смерть явилась благодеянием Отца, который не восхотел дать бессмертия злу. Порча и растление, при отсутствии смерти, с течением времени овладели бы человеческой жизнью настолько, что никакая праведность не могла бы оградиться от его влияния: греховному человечеству, наделенному даром бессмертия, угрожало превращение в дьяволов или, по крайней мере, приближение к тому совершенству во зле, которое присуще лишь отцу лжи и его клевретам. Поэтому смерть, установляющая естественную прерывность во всех человеческих делах, а также налагающая неизбежную печать и на все человеческое творчество, спасает человека и от непрерывности в творчестве зла, а тем ослабляет, парализует его силу. Лишенный благодеяния смерти, греховный мир, населенный растленным человечеством, гораздо более удовлетворял бы стремлениям сатаны, который мог бы превратить его в болото самодовольной пошлости и ад неисходных терзаний.
Но мог ли Бог вовсе отказаться от Своего творения, в которое Он вложил Свой образ и Сам вдунул дыхание жизни? Очевидно, это было бы невозможно, и потому надо было спасти и этот мир, и это человечество. Но как же оно может быть спасено? Очевидно, что это спасенное человечество, с одной стороны, необходимо должно остаться самим собой, тем же самым человечеством, которое не может быть уничтожено Богом, раз оно уже создано. Но, с другой стороны, это человечество, как подвластное силе греха, спасено быть не может, следовательно, оно должно стать иным, перестав быть самим собой, должно сразу быть тем же и не тем же, другим для самого себя. Такое антиномическое задание, явно нарушающее логический «закон тожества», вытекает в силу логики спасения, не совпадающей с рассудочной логикой, определяется положением человека после грехопадения. Человечество не может спастись ни своими собственными силами, ни внешней механической силой, как починивается сломавшаяся вещь.